Авдеев Михаил Васильевич
Шрифт:
— Виноват, Батько, — извинился генерал, соскочив с плоскости крыла. — Не подумал.
— Люди ночами не спали, руки в кровь сбили, чтобы построить капониры и укрыть самолеты, — не унимался Ныч.
— Ну, что ты расшумелся, — успокаивал его Ермаченков. — Ну, извини за промашку.
Эти слова и тон, и мимика Василия Васильевича произвели на Ныча такое действие, будто в перекипевший самовар плюхнули ведро холодной воды, чтобы не распаялся. Ныч отошел в сторону, вытер платком вспотевший лоб. Инженер отрулил самолет в укрытие, а Ермаченков сказал:
— Знаете, друзья, вы занимайтесь своими делами, а я на вашем стартере съезжу в штаб группы. Командующий ВВС флота получил новое назначение, и мне придется побыть в Севастополе, пока пришлют нового.
Ныч опять хотел возразить. Стартер может понадобиться в любую минуту, а его черти погонят в другую деревню. Но промолчал, решил подождать, не сообщит ли генерал еще каких-нибудь новостей.
Ермаченков уже поставил ногу на подножку стартёра, как подъехала эмка пикап и из нее выскочил сержант в отутюженной форме. Спросил у генерала разрешение обратиться к старшему лейтенанту Авдееву, он сказал, что прислан из штаба полка за сведениями о боевом налете и состоянии самолетного парка.
Тут уж я не выдержал:
— Вот, товарищ генерал, полюбуйтесь! В штабе на пикапах писаря разъезжают, а тут, на боевом аэродроме, летчиков часто на вылет нечем подбросить.
— Понятно, комэск, — сказал генерал. — Забирай эту машину для эскадрильи, а сержанта отправишь со сведениями на У-два. Кстати стартер мне теперь не нужен, на эмке и быстрей, и удобней. Так и передайте, товарищ сержант, своему начальнику штаба, — пояснил он писарю, — что машину отобрал исполняющий обязанности командующего генерал Ермаченков.
Оперировали Любимова невероятно сложно и длительно. Пришлось сшивать нервы, сосуды, сухожилия, попутно удалить несколько мелких осколков. Хирург Надтока сделал все возможное и невозможное. Будь, что будет, отрезать никогда не поздно.
Дня через два нежданно-негаданно заглянул в палату летчик Семен Карасев, принес фрукты. Тихо поздоровался, осторожно спросил:
— Ну, как, Ваня?
— Было совсем худо, Семен. Теперь ничего, — рассказывал Любимов. — После операции опухоль спала немного. Предлагали эвакуироваться, а я отказался. Понимаешь, незачем мне из Севастополя.
Бодрое настроение пострадавшего друга освободило Карасева от неловкости.
— Мы еще в джазе с тобой поиграем, — сказал Карасев ободряюще (оба играли на музыкальных инструментах).
— Поиграем, Семен, обязательно поиграем. Заживут раны, такой джаз устроим фрицам в воздухе, что чертям тошно будет. А как ты после тарана?
— Да ничего, — пожал плечами Карасев, — воюю. Только учти, если тебе когда случится пойти на таран, заранее открой колпак и отстегни ремни.
Карасев говорил так, словно перед ним лежал не безногий Любимов, а тот, прежний, неуязвимый ас. Ни в словах, ни в тоне, которым произносил их Семен, не было ни одной фальшивой ноты и не было, будто прописанного для всех безнадежных, ободрения «мы еще повоюем». И Любимов на минуту забыл, что он инвалид, стал выспрашивать что, да как и почему — вдруг пригодится. Карасев отвечал охотно, старался не упустить никакой мелочи.
Рассказал, что сначала пытался отрубить «юнкерсу» хвост винтом, как это сделал Евграф Рыжов из 32-го авиаполка, но ничего не вышло. Сильно болтало в струе воздушного потока от моторов противника.
— А он, подлец, уже на боевой курс лег, — возмущался Семен. — Еще две-три минуты — и над городом начнет бомбы сбрасывать. Тут я крылом по стабилизатору раз и… Знаешь, Ваня, в жизни никогда такого сальто не делал. Меня из кабины так рвануло, что не сразу сообразил, кто я и где я. Понял сначала: не в самолете я и не падаю на землю, а куда-то лечу вроде снаряда.
Встреча с Карасевым воодушевила, прибавила сил Любимову. Он даже доверился ему в самом сокровенном и мучительном: что написать жене и нужно ли писать вообще. Сообщить правду? Как воспримет ее? Будет ли ждать его, такого? Зачем ей калека? Она совсем еще девчонка, детей нет. Жизнь свою может по-другому устроить. И он боялся самого страшного: вдруг отвернется, откажется.
А он любил ее, так любил, что не мыслил без нее себя. И когда в бессонные ночи длинной чередой тянулись нерадостные думы о будущей летной судьбе, рядом с ними неразлучно саднила мысль о жене. И он решил не писать ей о своем увечье. Пока не писать. Зачем пугать. Прежде надо самому с этим свыкнуться. Карасев согласился с ним. Так оно лучше будет.
— Но вообще-то письма пиши, — посоветовал он, — почаще пиши.
— Чаще нельзя, — возразил Любимов. — Догадается. Не сама, так теща поможет. Нужно, как прежде. Но мне нельзя — штамп госпиталя, обратный адрес. И руки вот, не скоро бинты снимут. А просить кого — чужой почерк…
— Да-а. Вот ситуация. Может, я под твой почерк смогу?
— Все равно догадается.
Задумались. Костя-минер лежал все время молча, а тут голос подал:
— А вы телеграмму. Жив, здоров, мол, воюю. И никакого почерку.