Шрифт:
Перед подъездом стояла грузная телега ломовика, и дремала, отставив ногу и жуя отвислыми губами, огромная худая лошадь со страдальческими добрыми глазами. От дверей до телеги дорожкой желтела раздерганная солома и валялись рогожки с бечевками. Дворник и ломовой, дюжие и равнодушные ко всему люди, пыхтя, тащили из прихожей сундук, а сам старый Зек, торопливый и седенький старичок, похожий на старого воробья, красный и раздраженный, суетился возле них.
– Осторожней, осторожней! – кричал он и, увидев в дверях длинную оторопелую фигуру Сливина, сердито вскрикнул: – А!.. А мы вот бежим… На старости лет!.. Скажите, Виталий Федорович, что же это такое?..
И старый Зек, ершась, как сердитый воробей, наскакивая и возмущаясь, стал говорить о том, что революционеры ни в грош не ставят чужой жизни, и что это подло.
– К чему же тогда возмущаться правительством?.. Я не черносотенец, я отлично все понимаю, но с какой стати страдать мирным жителям?.. Ну пусть они сами идут на смерть, на виселицу, куда угодно, пусть они святые, но мы-то тут при чем?..
Сливин, сняв картуз и, неловко опустив руки, уныло торчал посреди чемоданов, рогож, соломы и перевернутой мебели и молчал. Он всегда мог говорить только с людьми, в которых был уверен, что они думают как раз в том же духе, как и он. Старый же Зек всегда был ему чужой, и Сливин, как мальчик, боялся его и терялся в его присутствии.
– Нам хочется жить не менее, чем вам, – недоуменно и злобно кипятился старый человек, – мы не виноваты, что одни люди плохо живут, а другие хорошо, и это всегда будет… И согласитесь сами, наконец, что из того, что одним плохо, вовсе не значит, что и те должны страдать, которым живется недурно и которым…
Седые волосы торчали ежиком, и маленькие старые глазки блестели тревожно и злобно, как у сердитого зверька, неожиданно выгнанного из норки.
Сливин все-таки уныло молчал. По его мнению, прямому и непоколебимому, старый Зек был неправ, отстал и совершенно не понимал жизни. Сливин знал и почему он именно неправ, но возражения как-то нерешительно путались у него на языке, быстро и ярко возникая в мозгу при каждом слове Зека и бесследно исчезая при попытке их высказать. И притом он всегда боялся сказать что-нибудь нетактичное и кого-нибудь обидеть.
– Видите ли… это не совсем так… – изо всей силы стараясь выразиться безобиднее и деликатнее, заговорил он, – дело в том, что если одним плохо жить, то это потому, что в этом… именно потому, что другим чересчур хорошо и, конечно, доля вины есть и на них… хотя…
По обыкновению, он сам перебил себя, потому что почувствовал неудобство и бесполезность слов ввиду благосостояния и полной обеспеченности самого Зека. И ему было как-то неловко и чудно, что эта старая воробьиная жизнь так крепко и цепко держится за свое.
«Собственно, старик ведь, – подумал он. – На что ему?»
В дверях гостиной показалась Зиночка. Она была бледна, и глаза у нее были заплаканы и так обведены кругами, что она казалась худенькой. Но по тому, как равнодушно пропустила она мимо ушей восклицание отца, и по тому что у нее одной во всем доме не было заметно торопливости и растерянности, было видно, что в душе у нее нечто свое, другое.
Сливин перешагнул через чемодан и стул, ногою сбил с чемодана на пол свернутые гардины и подал Зиночке руку, не сразу решив, поднимать ли раньше гардины или прежде здороваться, и оттого теряясь до слез.
– Вы ко мне, Виталий Федорович? – с тревожно выжидательным выражением глаз спросила она, снизу заглядывая ему в лицо.
– Да… то есть, я думал предупредить вас, но вы уже знаете, а так у меня ничего особенного… хотя-я…
Глаза Зиночки потухли. Сливин понимал, чего ей нужно, и страдал от деликатности и затаенной даже от самого себя грустной ревности.
«Не надо было приходить…» – почему-то подумал он.
– Пойдемте в сад, мне нужно вам кое-что сказать… – позвала Зиночка и с той спокойной уверенностью, с какой она, чувствуя свою власть над ним, всегда обращалась со Сливиным, повернулась и пошла, не оглядываясь.
– Постойте, Виталий Федорович… – остановил его Зек. – Как вы думаете?.. поспеем мы выехать?.. а?.. Говорят, на поезд уже не попадешь?..
– Комитет обещал вывезти всех желающих… хотя-я… – уныло пожал плечами Сливин и боком пробрался за Зиночкой.
В саду все было покрыто росой, песок на дорожках был совсем сырой, а мокрые зеленые лавочки блестели, как новенькие. Небо уже совсем посветлело, и воробьи чирикали, как днем.
– Рано еще совсем… – несмело пробормотал Сливин, идя за Зиночкой и не спуская наивно восторженных глаз с ее стройной мягкой спины с двумя недлинными пушистыми косами и тихо колышащимися на ходу круглыми, стройными и широкими бедрами.
Зиночка отвела его в самый конец сада, где деревья уже сменялись тонкими, еще голыми, как прутья, кустами ягод и высокий забор показывал из-за своих позеленевших досок только красные трубы пригородных фабрик и заводов. Тут она решительно повернулась к Сливину и, просто и открыто глядя ему в глаза, сказала:
– Виталий Федорович, вы видели Кончаева?
Было короткое мгновение, когда Зиночка подумала о том, что она первый раз в жизни открыто выдает свою тайну, которой, как ей раньше казалось, никто в мире не может и не должен знать, так как иначе она умрет от стыда. Сливин хотел покраснеть и смутиться от неловкости положения. Но в следующее мгновение что-то полное, властное и спокойное, какое-то непоколебимое сознание своего права наполнило все тело Зиночки, и она еще более открыто и прямо взглянула Сливину в глаза. И это почувствовал и понял тоже всей душой и Сливин. Его голос прозвучал грустью, но был так же прост и открыт, как всегда, когда он ответил: