Шрифт:
– Никак нет. Ничего не осталось.
– Как так, что ты врешь! – останавливаясь, возразил Зарудин.
– Так что их благородие приказали прачке отдать, так я pубль семь гривен отдал, а тридцать копеек на стол в кабинете положил, вашброд!..
– Ах, да… приторно небрежно, краснея и волнуясь, отозвался Танаров, – я вчера сказал… неловко, знаешь… Целую неделю баба ходит…
Красные пятна появились на твердо выбритых щеках Зарудина, и под их тонкой кожей недобро задвигались скулы. Он молча прошелся по комнате и вдруг остановился против Tанарова.
– Послушай, – странно задрожавшим, остро-оскорбительным голосом проговорил он, – я попросил бы тебя не распоряжаться моими деньгами…
Танаров весь вспыхнул и пришел в движение.
– Гм, странно… такие пустяки… – оскорбленно пробормотал он, пожимая плечами.
– Дело не в пустяках, – с жестоким удовольствием, точно мстя ему за что-то, возразил Зарудин, – а в принципе… С какой стати, скажи, пожалуйста!
– Я… – начал было Танаров.
– Нет уж, я тебя попрошу! – настойчиво, тем же угнетающим тоном перебил Зарудин. – Наконец, ты мог бы мне сказать… А это крайне неудобно!
Танаров беспомощно пошевелил губами и потупился, перебирая задрожавшими пальцами перламутровый мундштучок. Зарудин еще немного подождал ответа, потом круто повернулся и, звеня ключом, полез в стол.
– На, купи что нужно… – сердито, но уже спокойнее сказал он солдату, подавая сто рублей.
– Слушаю, – ответил солдат и, повернувшись налево кругом, вышел.
Зарудин медленно, с чувством щелкнул ключами шкатулки и задвинул ящик. Танаров мельком взглянул на эту шкатулку, где лежали нужные ему пятьдесят рублей, проводил их робкими грустными глазами и, вздохнув, скромно стал закуривать папиросу. Ему было страшно обидно, и в то же время он боялся выразить эту обиду, чтобы Зарудин не рассердился еще больше.
– Ну что ему два рубля… – думал он, – ведь знает, как мне нужны деньги.
Зарудин ходил по комнате, и сердце еще дрожало у него от раздражения, но понемногу он стал успокаиваться, а когда денщик принес пиво, Зарудин сам с наслаждением выпил стакан ледяной пенистой влаги и, обсасывая кончики усов, заговорил, как будто ничего не случилось:
– А вчера у меня опять Лидка была… интересная, брат, девка!.. Огонь!..
Танаров обиженно молчал.
Зарудин, не замечая, медленно прошелся по комнате, и глаза у него оживленно смеялись каким-то воспоминаниям. Здоровое сильное тело млело от жары, и горячие возбуждающие мысли подмывали его. Вдруг он громко, точно коротко заржав, засмеялся и остановился.
– Ты знаешь… вчера я хотел… – выговорил он специальное грубое и страшно унизительное для женщин слово, – так она сначала на дыбы встала… знаешь, у нее такой гордый огонек в глазах иногда появляется…
Танаров, чувствуя, как быстро и жадно напрягается его тело, невольно распустил лицо в липкую возбужденную улыбку.
– А потом так… что меня самого чуть судороги не схватили! – вздрагивая от невыносимо острого воспоминания, докончил Зарудин.
– Везет тебе, черт возьми! – завистливо вскрикнул Танаров.
– Зарудин, дома? – закричал с улицы громогласный голос Иванова. – Можно к вам?
Зарудин вздрогнул от неожиданности и, как всегда, испугался, не слышал ли кто-нибудь его рассказ о Лиде Саниной. Но Иванов кричал через забор из переулка, и его даже не было видно.
– Дома, дома! – крикнул Зарудин в окно.
В передней послышались голоса и смех, точно туда ввалилась целая толпа народу. Пришли Иванов, Новиков, ротмистр Малиновский, еще два офицера и Санин.
– Ур-ра! – оглушительно закричал Малиновский, косо переступая порог и блеснув багрово-красным лицом, с вздрагивающими налитыми щеками и пушистыми усами, похожими на два снопа ржи. – Здорово, ребята!..
– Эх, черт… опять четвертной выскочит! – с досадой, от которой у него мигнули глаза, подумал Зарудин. Но он больше всего на свете боялся, как бы кто-нибудь не подумал, что он не самый щедрый, компанейский и богатый человек, и потому, широко улыбаясь, крикнул:
– Откуда вы такой компанией? Здорово!.. Эй, Черепанов!.. Тащи водки и еще там!.. Сбегай в клуб, скажи, чтобы прислали ящик пива… Пива хотите, господа?.. Жарко!
Когда появились водка и пиво, шум усилился. Хохотали и гоготали, охваченные буйным весельем, пили и кричали все. Только Новиков был мрачен, и на его, всегда мягком и ленивом, лице вспыхивало что-то недоброе.
Вчера он узнал то, что до сих пор оставалось для него неизвестным, хотя уже весь город говорил об этом, и чувство невыносимой обиды и острого ревнивого унижения в первую минуту ошеломило его.
«Не может быть! Вздор, сплетни!» – подумал он сначала, и его мозг отказывался представить себе гордую, недоступно прекрасную Лиду, в которую он был так чисто, с таким благоговением влюблен, в безобразно грязной близости к Зарудину, которого он всегда считал бесконечно ниже и глупее себя. Но потом дикая животная ревность поднялась со дна души и заслонила все. Была минута горького отчаяния, а потом страшной, почти стихийной ненависти и к Лиде, и главным образом к Зарудину. Это чувство было так непривычно для его мягкой вялой души, что оно оказалось непереносимым и требовало исхода. Всю ночь он пробыл на болезненной границе мучительной жалости к себе и темной мысли о самоубийстве, а к утру как-то застыл, и странное, зловещее желание увидеть Зарудина одно осталось в нем.