Шрифт:
– Вот – говорят, что единение душ невозможно! Я шёл к жене именно за тем же. Впрочем, нет, – я собирался говорить серьёзно.
– Ты, кажется, был ведь против серьёзных разговоров с женщиной? – спросила она, уютно устраиваясь на софе. Он заметил в её тоне новую нотку и подумал, что, пожалуй, серьёзный разговор нужен и будет, – хотя он уже решил было не начинать его, видя её такой славной.
– Это не касается жены.
– А! Я забыла, что жена уже не считается мужчиной за женщину, – небрежно бросила она, и опять в её словах звучало нечто новое.
В нём снова проснулась неопределённая боязнь чего-то неотвратимого, – и, осложнённая любопытством, она заставила его поторопиться разрешить свои сомнения. Он сел в ногах у ней, на низенький пуф, и, взяв её руку, голосом, в котором было много задушевности, немало любви и немножко боязни, – начал:
– Слушай, Аня, – я хочу спросить тебя… почему ты вчера, у Худатовых, во время спора так странно смотрела на меня? а? Ты можешь это сказать мне?
Если бы в комнате был огонь, муж увидал бы, что его жена и теперь так же странно смотрит на него, как она смотрела вчера. Но огня не было, в окна светила из сада луна, и её молочно-голубое сияние фосфорическими бликами лежало на всём – на белых чехлах мебели, на паркете пола, на пеньюаре женщины, лежавшей на софе, – и кружева пеньюара от света луны стали как бы пышнее, облекая стройное тело, как пеной.
– Знаешь – не будем говорить об этом, – попросила она его, сдвигая брови.
– Не говорить? Смотри – удобно ли это? Так понемногу, ощущение за ощущением, мысль за мыслью, в тебе может сложиться нечто такое, что лишит меня возможности понимать тебя, что может вырасти между нами в гору, которая, в конце концов, помешает нам видеть друг друга, разъединит нас. Ведь вот именно потому-то люди и становятся чуждыми друг другу, что забывают или стесняются выговаривать вслух свои мысли, не формулируют вовремя своих впечатлений и позволяют себе замалчивать то, что нужно бы сказать. Я не настаиваю на моём желании, Аня, но скажу прямо: я хотел бы, очень бы хотел, чтоб ты ответила мне.
В саду тихо, чуть слышно, так нежно шумели листья деревьев, и оттуда пахло цветами, землёй и травой. Какая-то скромная птичка задумчиво щебетала и посвистывала в глубине тёмных деревьев, с вершинами в свете луны.
Женщина молчала, сосредоточенно сдвинув брови. Михаил Иванович поцеловал ей руку и стал гладить её ладонь, с ожиданием глядя ей в лицо.
– Как ты сегодня хорошо говоришь… и нежен… – медленно, лениво выговаривая слова, точно в полусне, протянула она.
– Так ты не станешь отвечать? – кротко спросил он, уже гладя её рукой свои усы.
– Пожалуй, скажу… Но так хорошо сегодня, что, право, не хочется ни о чём говорить.
– Прекрасно – не говори! Поцелуй меня, и этого мне достаточно…
«На сегодня», – докончил он про себя, потому что она всё более казалась ему новой и непонятной.
– Нет, – вдруг повернулась она на софе, с тем капризным и властным лицом, которое так часто бывает у женщин, сознающих себя сильными, и с той резкой переменой настроения, которым обладают в совершенстве только женщины и которое, иногда, заставляет думать, что их душа обладает способностью в одну секунду переживать года.
– Нет, я буду говорить, хотя и чувствую, что испорчу настроение и себе и тебе…
Хочешь?
Она села теперь и склонилась к нему, упираясь руками в его плечи, а он смотрел на неё снизу вверх и чувствовал неодолимое желание обнять её. Он и сказал ей это.
– После будем целоваться, подожди. В самом деле, – я буду говорить. Слушай и, пожалуйста, я очень прошу тебя, не мешай мне, не перебивай меня, не спрашивай о том, чего не поймёшь. Но ты всё поймёшь: это ясно, очень ясно. Я ведь уже давно думаю об этом. Слушай – я сделала открытие… нет! я сделала несколько открытий – в себе самой, в тебе, в людях, в жизни…
В ней вдруг точно закипело что-то. Её лицо вспыхнуло, глаза сузились, на лбу появились морщины, ноздри стали вздрагивать, – это всё не шло к ней, её лицо было более красиво, когда оно было покойно…
– Открытия, да, – торопливо говорила она, сняв с его плеч руки и теперь теребя своими красивыми пальцами кружева. – Начну с тебя – я посмотрела на тебя достаточно. Я хотела узнать – сильный ты? Оказалось – ты скептик, а скептик не может быть сильным. Умный ты? Не умнее других. А вчера был… очень не умнее. Не обижайся – это правда. Быть может, ты добрый? Ты сам знаешь – нет! Ко мне ты добр, ты ещё любишь меня.
– А ты?! – воскликнул он.
– А я просила не перебивать меня. Что есть в тебе своего, оригинального, такого, чего нет в других людях? Я заметила только одно – это твоя манера надевать перчатки. Больше ничего пока не заметила. Людей ты не любишь, они тебя – ещё больше. Говорят, что ты карьерист… это, положим, не важно для меня. Самолюбив ты… это не порок, если человек умеет быть самолюбивым, не теряя своего достоинства, ты – не всегда умеешь, ты вчера… Но это после. Вообще ты довольно-таки неинтересен, если говорить беспристрастно. Любишь ты меня… это чьё достоинство – твоё или моё? Ну… и что же? Я чувствую уже, что скоро я захочу чего-то такого, чего ты мне не дашь. Я буду искренна, я именно для того и говорю все эти неприятные вещи, что хочу быть искренной. Меня утомляет эта жизнь, – она, видишь ли, пуста очень, несмотря на то, что вся заполнена. Пить чай, гулять и завтракать, читать, обедать и гулять, пить чай, играть, идти в гости, принимать гостей, идти в театр… это довольно-таки скучно! Я как-то раз, недавно, на днях, вспомнила, что ведь не может быть, чтобы я родилась и воспитывалась для всей этой… скуки. Заняться мне филантропией? Ты знаешь, я всегда была против комедии и фарсов, мой жанр – драма…