Шрифт:
Наступление Ленина было направлено не только против Сталина лично, но и против его штаба, прежде всего против его помощников – Дзержинского и Орджоникидзе. Оба они неизменно упоминаются в переписке Ленина по вопросу о Грузии.
Дзержинский был человеком великой взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядами. По каждому вопросу, даже и второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался и нередко доходил до срыва. Несмотря на такую высокую нервную нагрузку, Дзержинский не знал периодов упадка или апатии. Он как бы всегда находился в состоянии высшей мобилизации. Ленин как-то сравнил его с горячим кровным конем. Дзержинский влюблялся нерассуждающей любовью во всякое дело, которое выполнял, ограждая своих сотрудников от вмешательства и критики со страстью, с непримиримостью, с фанатизмом, в которых, однако, не было ничего личного: Дзержинский бесследно растворялся в деле.
Самостоятельной мысли у Дзержинского не было. Он сам не считал себя политиком, по крайней мере, при жизни Ленина. По разным поводам он неоднократно говорил мне: я, может быть, неплохой революционер, но я не вождь, не государственный человек, не политик. В этом была не только скромность. Самооценка была верна по существу. Политически Дзержинский всегда нуждался в чьем-нибудь непосредственном руководстве. В течение долгих лет он шел за Розой Люксембург и проделал ее борьбу не только с польским патриотизмом, но и с большевизмом. В 1917 г. он примкнул к большевикам. Ленин мне говорил с восторгом: «Никаких следов старой борьбы не осталось». В течение двух-трех лет Дзержинский особенно тяготел ко мне. В последние годы поддерживал Сталина. В хозяйственной работе он брал темпераментом: призывал, подталкивал, увлекал. Продуманной концепции хозяйственного развития у него не было. Он разделял все ошибки Сталина и защищал их со всей страстью, на какую был способен. Он умер почти стоя, едва успев покинуть трибуну, с которой страстно громил оппозицию.
Другого из союзников Сталина, Орджоникидзе, Ленин считал необходимым, за бюрократическое самоуправство на Кавказе, исключить из партии. Я возражал. Ленин отвечал через секретаря: «По крайней мере на два года». Как далек был Ленин в тот момент от мысли, что Орджоникидзе станет во главе Контрольной Комиссии, которую Ленин намечал для борьбы против сталинского бюрократизма и которая должна была воплощать совесть партии.
Помимо общеполитических задач, открытая Лениным кампания имела непосредственно своей целью создать наиболее благоприятные условия для моей руководящей работы либо рядом с Лениным, если б ему удалось оправиться, либо на его месте, если б болезнь одолела его. Но не доведенная до конца, ни даже до середины, борьба дала прямо противоположные результаты. Ленин успел, в сущности, только объявить войну Сталину и его союзникам, причем и об этом узнали лишь непосредственно заинтересованные, но не партия. Фракция Сталина – тогда это была еще фракция «тройки» – сплотилась после первого предостережения теснее. Провизориум сохранился. Сталин стоял у рукоятки аппарата. Искусственный отбор в аппарате пошел бешеным темпом. Чем слабее чувствовала себя «тройка» идейно, чем больше она меня боялась – а боялась она меня именно потому, что хотела меня свалить, – тем туже пришлось ей подвинчивать все гайки партийного и государственного режима. Значительно позже, в 1925 г., Бухарин ответил мне в частной беседе на мою критику партийного зажима: «У нас нет демократии, потому что мы боимся вас».
«А вы попробуйте перестать бояться, – посоветовал я, – и давайте как следует работать». Но совет не пошел впрок.
1923 г. стал первым годом напряженного, но еще бездумного удушения и разгрома большевистской партии. Ленин боролся со страшным недугом. «Тройка» боролась с партией. В атмосфере было тяжкое напряжение, которое к осени разрешилось «дискуссией» против оппозиции. Началась вторая революция: борьба против троцкизма. По существу это была борьба с идейным наследством Ленина.
Глава XL. ЗАГОВОР ЭПИГОНОВ
Шли первые недели 1923 г. Близился XII съезд. На участие в нем Ленина надежды почти не оставалось. Возникал вопрос, кому читать основной политический доклад. Сталин сказал на заседании политбюро: «Конечно, Троцкому». Его сейчас же поддержали Калинин, Рыков и, явно против своей воли, Каменев. Я возражал. Партии будет не по себе, если кто-нибудь из нас попытается как бы персонально заменить больного Ленина. Обойдемся на этот раз без вводного политического доклада. Скажем то, что нужно, по отдельным пунктам порядка дня. «К тому же, – добавил я, – у нас с вами разногласия по хозяйственным вопросам». «Какие там разногласия?» – ответил Сталин. Калинин прибавил: «Почти по всем вопросам в политбюро проходят всегда ваши решения». Зиновьев был в отпуску на Кавказе. Вопрос остался нерешенным. Я, во всяком случае, взял на себя доклад о промышленности.
Сталин знал, что со стороны Ленина на него надвигается гроза, и со всех сторон охаживал меня. Он повторял, что политический доклад должен быть сделан наиболее после Ленина влиятельным и популярным членом ЦК, т. е. Троцким, что партия ничего другого не ждет и не поймет; В своих попытках фальшивого дружелюбия он казался мне еще более чуждым, чем в откровенных проявлениях вражды, тем более что побудительные мотивы его слишком торчали наружу.
Вернулся с Кавказа Зиновьев. За моей спиной шли непрерывные фракционные совещания, в то время еще очень тесные. Зиновьев требовал для себя политического доклада. Каменев допрашивал наиболее доверенных «старых большевиков», из которых большинство лет на 10, на 15 покидало партию: «Неужели же мы допустим, чтоб Троцкий стал единоличным руководителем партии и государства?» Все чаще стали по углам шевелить прошлое, поминая старые мои разногласия с Лениным. Это стало специальностью Зиновьева. Тем временем положение Ленина резко ухудшилось, и с этой стороны никакой «опасности» не грозило. «Тройкой» решено было, что политический доклад сделает Зиновьев. Я не возражал, когда вопрос, после надлежащей закулисной подготовки, был внесен в политбюро. На всем была печать провизориума. Явных разногласий не было, как не было у «тройки» никакой своей линии. Мои тезисы о промышленности были сперва приняты без прений. Но когда выяснилось, что на возвращение Ленина к работе надежд нет, «тройка» сделала крутой поворот, испугавшись слишком мирной подготовки партийного съезда. Теперь она уже искала возможности противопоставить себя мне в верхнем слое партии. В последний момент перед съездом Каменев внес к моей уже одобренной резолюции дополнение насчет крестьянства. Нет смысла останавливаться здесь на существе поправки, которая имела не теоретический, не политический, а провокационный характер. Она должна была дать опору для обвинений меня, пока еще за кулисами, в «недооценке» крестьянства. Спустя три года после своего разрыва со Сталиным Каменев со свойственным ему добродушным цинизмом поведал мне, как готовилось на кухне это обвинение, которого никто из авторов, разумеется, не брал всерьез.
Оперировать в политике отвлеченными моральными критериями – заведомо безнадежная вещь. Политическая мораль вытекает из самой политики, является ее функцией. Только политика, состоящая на службе великой исторической задачи, может обеспечить себе морально безупречные методы действия. Наоборот, снижение уровня политических задач неизбежно ведет к моральному упадку. Фигаро, как известно, отказывался вообще делать различие между политикой и интригой. А ведь он жил до наступления эры парламентаризма! Когда моралисты буржуазной демократии пытаются в революционной диктатуре, как таковой, видеть источник дурных политических нравов, приходится только соболезнующе пожать плечами. Было бы очень поучительно заснять фильму современного парламентаризма хоть бы за один лишь год. Только аппарат надо устанавливать не рядом с креслом президента палаты депутатов в момент вынесения патриотической резолюции, а совсем в других местах: в бюро у банкиров и промышленников, в укромных уголках редакций, у князей церкви, в салонах политических дам, в министерствах, а заодно уж заснять и секретную переписку лидеров партий… Но зато будет совершенно правильно сказать, что к политическим нравам революционной диктатуры надо предъявлять совсем не те требования, что к нравам парламентаризма. Самая острота орудий и методов диктатуры требует бдительной антисептики. Грязная туфля не страшна. Неопрятно содержимая бритва очень опасна. Методы «тройки» сами по себе означали, в моих глазах, политическое сползание.
Главная трудность для заговорщиков состояла в открытом выступлении против меня пред лицом массы. Зиновьева и Каменева рабочие знали и охотно слушали. Но поведение их в 1917 г. было слишком еще свежо в памяти у всех. Морального авторитета в партии они не имели. Сталина, за пределами узкого круга старых большевиков, не знали почти совершенно. Некоторые из моих друзей говорили: «Они никогда не посмеют выступить против вас открыто. В сознании народа ваше имя слишком неразрывно связано с именем Ленина. Ни Октябрьской революции, ни Красной Армии, ни гражданской войны вычеркнуть нельзя». Я с этим не был согласен. Личные авторитеты в политике, особенно революционной, играют большую роль, даже гигантскую, но все же не решающую. Более глубокие, т. е. массовые, процессы определяют в последнем счете судьбу личных авторитетов. Клевета против вождей большевизма на подъеме революции только укрепила большевиков. Клевета против тех же лиц на спуске революции могла стать победоносным орудием термидорианской реакции.