Шрифт:
— Я уезжаю на конгресс в Мексику, — небрежно заметил я в заключение. — Если вы захотите дать мне с собой аннотацию вашей книги, разумеется на английском языке, я постараюсь заинтересовать ею мир.
Это было сильно сказано. Профессор просиял. Конечно, поспешил заверить он, у него есть аннотация на английском языке, и он может вручить мне ее, но лично он не верит в успех моего намерения, так как в этом вопросе у него на международном рынке много конкурентов. Я энергично возразил, поскольку ничем, собственно, не рисковал. В случае чего я насильно воткну кому-нибудь его аннотацию, и профессор будет много месяцев жить в радужной, надежде на успех. Так или иначе, а он как член комиссии, утверждающей проекты, будет благосклонен ко мне, если я предложу когда-нибудь свой собственный проект.
Мы выпили за всемирный успех его книги, и я, покончив с делами полезными, собирался приняться за дела приятные, то есть за флирт и танцы, когда вдруг мужчина, сидевший ко мне спиной в темноватом углу возле Марты, поднялся и подошел к столу. Я застыл с рюмкой у рта. Судьба снова столкнула меня с Анджеем Белецким.
Должно быть, каждый человек прячет в закутке памяти воспоминание о людях, которые когда-то были свидетелями его малодушия. Иногда, очень редко, в минуты одиночества и раздумья, что чаще всего случается поздним вечером, когда чашка крепкого кофе или чая надолго отгоняет сон, эти люди вылезают из темных пещер памяти и возникают у нас перед глазами, как грозное memento. И напрасно мы мечемся по постели, закрываем глаза руками, до боли трем виски. Образ этого человека стоит перед нами, в сотый раз напоминая сцену нашего позора или унижения, глаза его взирают на нас с издевкой или презрением, волна жгучего стыда покрывает краской наши щеки, мы едва удерживаем в себе крик, хотим вскочить, бежать, забыть, спешим воскресить радостные воспоминания, строим яркие декорации, вытаскиваем из-под стекла в рамке наши жизненные успехи и пытаемся, не отрывая глаз, смотреть в будущее, которое слепит блеском орденов, утопает в солнечном сиянии… Напрасно! До самой смерти будем мы носить на себе клеймо нашей слабости: ее свидетели скроются в своих темных пещерах, чтобы через какое-то время снова появиться и в сто первый раз повторить все ту же сцену, терзая нас и нанося нам пощечины. Нам не уйти от кары на земле, чего же страшиться кары небесной? Ибо, даже если бы ад и существовал, он был бы лишь ничтожным добавлением к тому наказанию, какому мы подверглись при жизни. Вера в небесное правосудие, в возмездие и в. спасение души, легенды об аде и рае, мечта о вмешательстве в наши будничные дела бога и черта — ведь все это лишь отражение происходящей в нас борьбы. И ад и рай мы носим в себе, мы сами наказываем и сами награждаем себя.
Я позволил себе высказать здесь несколько мыслей более общего характера, ибо, мне кажется, это поможет лучше понять, что меня связывало с Анджеем, который так внезапно возник передо мной в этой банальной именинной обстановке: у стола с ветчиной, угрем и водкой, на фоне пар, скачущих в ритме модного танца, и женщин, высоко обнаживших ноги согласно последней моде… Появление его прервало ход моих мыслей, круживших вокруг заграничных поездок, различных дел и любовных похождений.
Здесь мне придется, к сожалению, сделать небольшое отступление и вернуться к черным дням оккупации, а вернее — к светлым дням нашего героического прошлого. Я говорю «к сожалению», потому что вот уже много лет, как события последней войны и страдания людей в то время превратились в некий неиссякаемый источник, из которого произвольно черпают «вдохновение» разные авторы, часто руководствующиеся не внутренней необходимостью, а соображениями выгоды, которую дает эксплуатация этой выигрышной темы. Ухватившись за нее, они возводят с помощью избитых схем некие искусственные конструкции, изображают поверхностные, надуманные, не пережитые ими самими моральные конфликты, приправляя их остреньким coyсом, сфабрикованным из грохота выстрелов, жестокости и смерти… На смену классическому трико дьявола из рождественского фарса и черному одеянию бандита из вестерна пришел мундир эсэсовца, и, хотя он обтрепался на службе у кинематографа и телевидения, он олицетворяет собой мрак тех времен, и это принимается зрителем без всяких оговорок. В свою очередь такое произведение, как правило, легко и гладко утверждается во всех инстанциях. Пустая формальность и никакого риска. Однако мое воспоминание о военных временах будет кратким и основанным не на спекуляции, а на личном переживании.
Аыджея я знал еще по школе. Он был старше меня на два класса и получил аттестат зрелости перед самой войной. Мы не дружили тогда — я был на два года моложе и выглядел в его глазах щенком. Но мне он очень нравился, и я мысленно преклонялся перед ним: он лихо играл в футбол, ходил пить пиво в притон на Доброй улице и обнимал за талию девушек, которых я мог бы обнять разве только во сне. Анджей жил с матерью, сестрой и младшим братом в крохотной квартирке на Повисле, в нескольких минутах ходьбы от меня. Отец его, железнодорожник, погиб в двадцатые годы под колесами экспресса Париж — Негорелое, неудачно спрыгнув на повороте, хотя раньше благополучно делал это в течение многих лет, сокращая таким образом путь к дому. Не имея средств для поступления в высшее учебное заведение, Анджей подал заявление в Школу младших офицеров бронетанковых войск, которая обеспечивала своих курсантов жалованьем, квартирой и питанием. Каким-то чудом его приняли. И там его застала война. На пятый день войны его танк загорелся, он успел выскочить из него, остальной экипаж сгорел живьем. Спустя несколько дней польские бронетанковые войска прекратили свое существование. Остаток сентябрьской кампании Анджей провоевал пехотинцем. Бежать вместе с другими во Францию он не мог: на нем лежала забота о матери, сестре и брате.
Я видел его несколько раз вскоре после капитуляции, он бежал по улице с чемоданчиком в руке — ездил за табаком под Люблин, а потом продавал табак и на вырученные деньги кормил свою семью. Пассажирские поезда не ходили, но, как сын железнодорожника, он мог ездить на паровозе или на тендере, что другим было недоступно. Семья его жила тогда в невиданном достатке: ела до отвала сало и колбасу.
В марте 1940 года меня вовлек в подпольную работу мой самый близкий школьный дружок Янек Трусик. Командиром, который принял у меня присягу, оказался Анджей. Он был официален и деловит. Вскоре я узнал, что его торговля табаком служила лишь приносившей доход маскировкой более важной деятельности: вместе с табаком он привозил оружие, найденное в лесу, где его закопала какая-то кавалерийская бригада. Я был пунктуален, добросовестен и — по крайней мере до поры до времени — умел скрыть страх. Анджей, будучи человеком подозрительным, решил проверить меня и однажды взял с собой. Каждый из нас вез по мешку табака и по два извлеченных из ямы польских пистолета «вис». Накануне мы оплакали падение Франции, далекая Англия выглядела тогда как шлюпка, тонущая в штормовом море, и наша деятельность казалась мне временами чистым абсурдом. Следовало, однако, спасать честь поляков даже в тот худший из моментов: никакой луч надежды тогда еще ниоткуда не брезжил. В Демблине в поезд ворвались немецкие жандармы. Они не любили молодых людей, и у нас был крупный шанс завалиться. Напряжение росло по всем правилам. Того и гляди могла вспыхнуть убийственная стрельба, так как у нас под пиджаками были пистолеты, а имея при себе оружие, мы не дались бы им в руки живыми. Для меня это была прежде всего борьба со страхом, вернее, борьба между страхом перед жандармами, готовыми в любую секунду выпустить нам в живот длиннейшую автоматную очередь, и боязнью скомпрометировать себя в глазах Анджея. У меня стала зудеть спина и икры ног, я вспотел, но боязнь скомпрометировать себя победила: она была мне ближе, была более человечной. Итак, насвистывая какую-то мелодию, я продолжал читать продажную газетенку с речью Франка в Вавельском замке, хотя все эти вонючие фразы, из которых я запомнил только одну: «Никогда больше не будет польского государства!», прыгали у меня перед глазами. Жандармы приближались к нам с обоих концов вагона. Анджей искоса наблюдал за мной и спокойна разглаживал «млынарки» * типичным жестом спекулянта, словно все происходящее не имело к нему отношения. Сцена, в общем, была довольно банальной, но так выглядели тогда наши вступительные экзамены.
Наконец жандармы, покрикивая, подошли к нашей лавке, вытащили у баб из-под юбок колбасные круги, куски копченой свинины и сала и принялись за нас. Табак-то они вынюхали сразу, и теперь встал вопрос: потащат они нас с собой или не потащат? Будет стрельба или по будет? Я держал руку как можно ближе к «вису». Мы вытащили липовые документы, нахально подделанные нами с помощью лезвия и туши (тогда еще не было центрального пункта по изготовлению подложных документов, и каждый подделывал их сам, как умел), и протянули их жандармам. Я не рассчитывал остаться в живых — моим липовым документом нельзя было бы обмануть и ребенка. Положение становилось невыносимым. Напряжение росло с каждой секундой, вот-вот его должны были разрядить выстрелы… и тут жандарм открыл удостоверение Анджея. Я успел заметить в нем новенького «гураля» (пятисотзлотовый банкнот с изображением польского горца, гураля). Лицо жандарма просветлело, он бросил нам понимающий взгляд: героизм переродился в подкуп. В 1940 году это было новостью, я еще не слышал о жандармах, которые брали бы взятки.
Напряжение упало, как мешок с плеч. Немец схватил деньги, Анджей улыбнулся мне, и мы поехали дальше. Опасность миновала, и я помчался в туалет.
Экзамен на хладнокровность был сдан, Анджей стал брать меня с собой все чаще, мы бегали с ним по крышам вагонов, как Бэстер Китон, и постепенно он снизошел до дружбы со мной. В это время у меня появилась девушка, с которой я гулял и целовался возле электростанции на берегу Вислы. Все было точно так и 21 мая 1941 года, в этот день моя девушка поступила на курсы, где под видом обучения кройке и шитью тайно преподавали историю и польскую литературу. В тот вечер мы целовались дольше обычного и не заметили, как время подошло к восьми. Это был комендантский час, и нам пришлось проститься на углу Набережной и Тамки, возле стоявшего на посту жандарма. Я сразу же свернул на Радную улицу и неожиданно увидел Янека Трусика. Он выходил из своего парадного в сопровождении неизвестных мне мужчин. У меня всегда было к нему какое-нибудь дело, связанное с нашей организацией, потому что он занимался закупкой оружия на черном рынке, и я ускорил шаг, чтобы не упустить его. Около восьми вечера было еще светло, и Трусик увидел меня. Но глаза у него были какие-то странные, стеклянные, и, будто не узнавая меня, он тут же отвел их в сторону. На какую-то долю секунды я замер, пораженный, и вдруг понял: Трусика вели гестаповцы. Их машина, на которой для маскировки висел варшавский номер, стояла тут же, у тротуара. Меня обдало холодом, руки и ноги мои одеревенели, но гестаповцы ничего не заметили, вероятно, они не рассчитывали на столь благоприятное стечение обстоятельств. Они втолкнули Трусика в машину и уехали, а я двинулся дальше, чувствуя, как у меня подгибаются колени.
Это был первый провал в нашей организации. Теоретически я был готов к такой возможности, но, впервые столкнувшись с этим на практике, был оглушен и парализован. Перед глазами у меня стояло неподвижное лицо Трусика. У него наверняка нашли оружие, и Трусик знал, что он уже живой труп. Но знал он и то, что прежде, чем он умрет, ему придется пройти через ад, где отбивают внутренности, превращают тело в кровавую котлету, вырывают суставы и терзают множеством других невыносимо мучительных долгих пыток. Эта геенна на земле предназначалась не для грешников, а для праведников и, хоть не была вечной (это зависело от выносливости тела — а для превращения здорового юноши в кучу истекающего кровью мяса достаточно всего лишь нескольких дней), была более «огненной», чем это могли себе представить отцы церкви, какой-нибудь Тертуллиан или Кирилл Александрийский, когда они создавали для верующих картину преисподней и вечных мук в пей. Ибо брошенный в ад при жизни не становился безвольным объектом пыток, которого непрерывно жгли огнем и душили серным чадом: Он всегда мог прервать пытку, выдавая товарищей (а следовательно, в то же время отрекаясь от самого себя, зачеркивая смысл своей жизни). Он спасал тело от дальнейших истязаний и от смерти, обрекая душу на проклятие и вечные муки; Избавляясь от ада, сотворенного другими, он создавал новый ад в самом себе. Если же он выдержал пытки, если усилием воли победил свое тело, наградой ему перед смертью была лишь мысль о том, что товарищи скажут про него: «Не выдал». И это было все, что он мог получить взамен своей молодой жизни.