Шрифт:
Церковь поет: «Святый Боже! Святый крепкий…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что-то брезжится в уме, что это тайно пели уже, погребая фараонов в пирамидах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да и другие имена как однотонны: «Сильный», «Господин», «Отец всего», «Податель жизни» («Жизнодавче»)…
Какая древность.
Мне представляется история русского общества за XIX в. сплошным безумием.
(18 декабря, — Корнилов о Бакуниных, судьба Вареньки Бакуниной-Дьяковой. История ее брака — в матерьял о «Людях лунного света»).
Одели мундир.
Этот мундир — черная блуза, ремешок-пояс и стальная цепочка для часов, толщиной почти в собачью («на цепи» собака).
Так одетый, сидел он за чаем. Он был стар, слаб, сед. При бездетном — в дому хозяйничала племянница с несвежими зубами, тоже радикалка, но носившая золотое пенсне. В передней долго-долго стоит, поправляя свои немощи.
Он долго служил в департаменте либерального министерства и, прослужив 35 лет, получил пенсию в 2000 рублей.
Он говорил, и слова его были ясны, отчетливы и убежденны:
— Чем же я могу выразить свое отвращение к правительству? Я бессилен к реальному протесту, который оказал бы, если б был моложе… если б был сильнее. Между тем, как гражданин, и честный гражданин, я бы был виновен, если бы допустил думать, что спокоен, что доволен, что у меня не кипит негодование. И сделал, что было в моих силах: перешел в протестантскую церковь. Я пошел к их пастору, сказал все. Он дал мне катехизис, по которому я мог бы ознакомиться с принимаемым вероисповеданием. И, — я вам скажу, — этот катехизис при чтении показался мне очень замечательным и разумным… Все ясно, здраво, — и многое здравомысленнее, чем в нашем… Ну, когда это кончилось, я и перешел.
Помолчал. И мы все молчали.
— Этим я совершил разрыв с правительством, которого я не могу нравственно и всячески уважать.
Отчетливою, мотивированною речью. Он сам себя слушал и, видно, любовался собою, — умом и справедливою общественною ситуацией.
Мы все молчали, потупив глаза.
«А пенсия?» Но можно ли было это сказать в глаза.
(на скамье подсудимых, 21 декабря, об «Уед.»).
(люди с цепями, не читав книги
и не понимая вообще
существа книги,
присудили вырезать страницы и меня к аресту на 2 недели).
Я ничего так не ценю у духовенства, как хорошие…
(придя из суда).
Плодите священное семя, а то весь народ задичал.
(к многоплодию у духовенства).
Матушкам же я дал бы «на адрес писем» титул: «ее высокоблагословению»; по мужу, — как и вообще у нас жены титулуются по мужьям.
Надо матушек высоко поставить, они много хранят веры.
(придя из суда).
Вот то-то и оно-то, Димитрий Сергеевич, что вас никогда, никогда, никогда не поймут те, с кем вы…
Слово «царь» — вы почувствовали, они — не чувствуют… Но оставим жгущийся в обе стороны жупел…
Вы когда-то любили Пушкина: ну — и довольно…
И никогда, никогда, никогда вы не обнимете свиное, тупое рыло революции… Иначе чем ради сложностей «тактики», в которой я не понимаю.
Друг мой: обнимите и поцелуйте Владимира Набокова? Тошнит? — Ну Григория Петрова? Нельзя? Ну а ведь — это конкретно, осязательно, это необманывающий термометр кожного ощущения. «Идейно» там вы можете говорить что угодно, а как вас положить в одну постель с «курсисткой» — вы пхнете ее ногой. Все этим и решается. А с «попадьею» если также, то вы вцепитесь ей в косу и станете с ней кричать о своих любимых темах, и, прокричав до 4-х утра, все-таки в конце концов совокупитесь с нею в 4 часа, если только вообще можете совокупляться (в чем я сомневаюсь).
В этом все и дело, мой милый, — «с кем можешь совокупляться». А разговоры — просто глупости, «туда», «сюда», «и то, и сё»…
Вы образованный, просвещенный человек, и не внешним, а внутренним просвещением. Пусть — дурной, холодный (как и я); пусть любите деньги (как и я); пусть мы оба в вони, в грязи, в грехе, в смраде.
Но у вас есть вздох.
А у тех, которые тоже «выучены в университете» и «сочиняют книжки», и по-видимому похожи на нас, ибо даже нас чище, бескорыстны, без любовниц, «платят долги вовремя», «не должают в лавочке», и прочие, и прочие добродетели…