Шрифт:
— Черт! — забранился Буслай. — Теперь все. Теперь надо смазывать пятки.
А я и сам понимал: с чердака надо бежать. Выстрел наверняка поднял весь поселок. Но Буслай с перепугу обронил ружье, и в этой кромешной тьме мы не могли его разыскать.
Наконец я наступил на ружье, поднял, и только мы собрались задать стрекача, как навстречу нам блеснул свет. Он ослепил меня. В голове пронеслось: «Шпион!» — я замахнулся ружьем, чтобы треснуть врага со всех сил, но тот перехватил ружье и говорит:
— Своих не узнаешь?
Я моргаю ослепленными глазами и вижу высоко поднятый фонарь с желтым языком пламени, и, смотрю, держит фонарь не кто иной, как наш директор Валерьян Петрович. Только на нем не костюм, а нижняя рубаха с тесемками, на ногах почему-то валенки.
Стоит он без шапки, бритая голова рядом с фонарем светится, брови поднялись. Он спрашивает:
— Что за ночное побоище? В кого стреляли?
А Женька встал на цыпочки, прикрыл дрожащие губы ладонью, как ковшиком, да и говорит ему на ухо:
— Ш-шпион.
— Что-о? — еще больше рассердился директор, и, вижу, Буслая он не понял, и, чувствую, вот-вот забудет про всякие там педагогические правила, спустит нас обоих с чердака с треском. Тогда уже не шепотом, а почти криком я говорю:
— Верно, верно. Честное слово! Вы гляньте, что там за трубой.
— А что там за трубой? За которой трубой? — недоверчиво и даже с насмешкой говорит Валерьян Петрович и направляет свет фонаря в глубь чердака.
— За той… — показываю я на кирпичную с обломанной штукатуркой трубу у окна. Валерьян Петрович пожимает плечами, сгибается так, чтобы не зашибить голову, и лезет сквозь переплетения стропил. Мы тоже торопимся за ним, но все равно он добирается до таинственного закоулка раньше нас.
И только он скрылся за темной громадой трубы, как там раздался истошный вопль:
— Пусти! Я не шпион! Пусти!
Мы ринулись на голос и видим: фонарь стоит на земле, а в руках Валерьяна Петровича кто-то барахтается. Кто — разглядеть нельзя, но все-таки видно, что маленький, даже меньше меня.
Тут мы раздумывать не стали, схватили этого неизвестного за руки, держим, а он вырывается, пыхтит:
— Отстаньте! Не лезьте! — И все норовит нас царапнуть ногтями. И вдруг извернулся, выскользнул из наших рук, прижался к широкой трубе спиной и говорит:
— Взяли, да? Взяли? Втроем одного! Эх вы, разведчики!
Мы собрались опять в атаку, да Валерьян Петрович придержал:
— Постойте-ка.
Он поднял фонарь, наклонился к человечку и вдруг даже присвистнул:
— Девочка! Ребята, да это же девочка.
А мы тоже видим, что это девчонка. Глазищи у нее злые, черные-пречерные, густые космы налезли на лоб — их едва сдерживает шапка.
Только шапка эта была не шапка, а солдатская пилотка с опущенными отворотами, и башмаки на ногах девчонки тоже армейские, сорок последнего размера. Те самые кованые башмаки, отпечатки которых сбили с панталыку меня и Буслая.
Лишь пальто и чулки на девчонке были свои собственные — девчоночьи. Пальто мятое, а чулки на коленях перемазаны глиной: ну совсем как у нашей Наташки…
Я как сравнил девочку с Наташкой, как вспомнил про выстрел, так у меня и дух захватило, и весь я заледенел от ужаса: ведь убить могли! Насмерть!
А Валерьян Петрович опустил на девчонкину голову ладонь, погладил и тихо говорит:
— Исхолодалась, изголодалась, наверное. Давно тут сидишь?
— Третью ночь, — ответила девочка, шмыгнула носом, заплакала и уткнулась головой в живот Валерьяну Петровичу.
Она обхватила Валерьяна Петровича руками, а он гладит ее по голове, приговаривает:
— Ничего, ничего. Все хорошо, все ладно. Успокойся. Теперь ко мне пойдем. Печку затопим. Чайник вскипятим. Чай будем пить? Идем?
— Идем, — вздохнула девочка, утерла кулаком мокрые щеки, и мы направились к выходу.
На лестничной площадке Валерьян Петрович фонарь задул, мы стали спускаться в потемках и слышим: во дворе шум, говор. Народу там собралась целая ватага, и все тревожно переговариваются, смотрят наверх, а как услышали, что мы слезаем, так бросились к лестнице.