Шрифт:
Мерс-эль-Кебир. Постойте, да это вовсе не рядом с Агадиром. Мерс-эль-Кебир находится неподалеку от Орана, в Алжире, а не в Марокко. Старый дурень. Старый хрыч. Хотя между отдельными событиями ты и способен усмотреть связь, их общий ход ты все равно упускаешь. А там он и события-то не связал. Закостенел в своих наименее привлекательных чертах характера. Даже сам с собою перескакивает с пятого на десятое. Мысль его уже побежала по другой колее, а он и не заметил.
Кто-то протянул ему горячее полотенце; на его лице оно мгновенно превратилось в холодную влажную тряпку. Начни сначала. С 1940 года. Отлично. Не рискуя ошибиться, он утверждает, что 1940 год был семьдесят пять лет назад. Его поколение последнее из тех, кто еще помнит великие европейские войны, у кого память о них вплетена в историю каждой семьи. Ровно сто лет назад его дед пошел на Первую мировую войну. Ровно семьдесят пять лет назад его отец пошел на Вторую мировую войну. Ровно пятьдесят лет назад, в 1965 году, у него самого появилась робкая надежда: а может, ему повезет, и третьей войны не будет? Так оно и вышло: на протяжении его жизни великое историческое везение Европы ему не изменило.
Сто лет назад его дед пошел в армию добровольцем, полк отправили во Францию. Года два спустя дед вернулся домой, от службы его освободили по причине траншейной стопы. От его пребывания на войне не сохранилось совершенно ничего. Ни писем, ни желтоватых фронтовых открыток, ни снятой с его кителя колодки с шелковистыми орденскими ленточками; младшим поколениям не досталось ни пуговицы, ни даже клочка аррасских кружев. На склоне лет у бабушки развилась страсть выкидывать из дому все подряд. Мало того что памяти не за что было зацепиться, прошлое окутал еще один слой мглы — туман умолчаний. Он помнит, или думает, что помнит — по крайней мере полжизни так думал, — что дед охотно рассказывал о своем вступлении в армию, о военной подготовке, об отъезде из Англии и прибытии во Францию; однако дальше он рассказывать не желал ни в какую, а может, и не мог. Повествование неизменно останавливалось возле линии фронта, предоставляя слушателям воображать неистовые атаки по опостылевшей грязной жиже навстречу беспощадному огню. Такая неразговорчивость казалась вполне понятной, правильной, возможно, даже вызвала восхищение. Как описать словами ту кровавую бойню? Дедова молчаливость — то ли от пережитого, то ли по свойству его мужественной натуры — была вполне уместна.
Но однажды, когда дед и бабушка уже умерли, он стал расспрашивать мать об ужасной войне, на которой сражался ее отец, и мать развеяла все, что он себе навоображал. Нет, сказала она, ей неизвестно, где именно во Франции служил отец. Нет, ей кажется, он находился совсем даже не в прифронтовой полосе. Нет, он никогда не употреблял выражения «идти в атаку». Да нет, он вовсе не был травмирован пережитым. Тогда отчего же он никогда не рассказывал о войне? После продолжительного молчания мать промолвила: «Мне кажется, он о ней не рассказывал потому, что не считал это интересным».
Вот и все. Теперь уж ничего не поделаешь. Его дед примкнул к тем, кто пропал без вести на Сомме. Да, верно, он вернулся домой; просто потом он все потерял. Его имя могли тоже высечь на огромной каменной арке в Тьепвале. Несомненно, в какой-нибудь livre d'or [179] он внесен в полковой список представленных к наградам — документальное подтверждение той ненайденной колодки медалей. Но и это не поможет. Никаким усилием воли не воссоздать образ того человека 1915 года, в обмотках и скорее всего с усами. Он исчез за горизонтом памяти, и пухленькому французскому печеньицу, обмокнутому в чай, не дано пробудить правдивые воспоминания о былом. Воскресить их можно иначе, способом, которым внук того человека по-прежнему владеет. В конце-то концов, ему на роду написано добывать свой хлеб, балансируя между известным и неизвестным, обращая себе на пользу многозначащее заблуждение, частично вскрытые факты или будоражащую воображение подробность. Такова point de d'epart [180] в его ремесле.
179
книга славы (фр.).
180
исходная точка (фр.).
«Томми» — вот как их называли сто лет назад, когда во Франции вырубали леса, заготовляя опоры для траншей. Позже, когда он учительствовал в Рене, его самого и его соотечественников, этих надежных, хотя и лишенных воображения здоровяков, что живут на северных островах неподалеку, ласково прозвали les Rosbifs. [181] Потом, однако, появилась новая кличка: les Fuck-offs. [182] В европейском семействе Англия превратилась в трудного ребенка, ее нерешительные политики вяло лгали о своих обязательствах, в то время как ее одетые в штатское вояки-фанаты важно расхаживали по улицам, не зная ни слова по-французски и высокомерно насмехаясь над здешним пивом. Отвали! Отвали! Отвали! Так «томми» и «ростбифы» превратились в «отвали».
181
ростбифы (фр.).
182
От англ. груб, fuck off — отвали, пошел ты.
Чему ж тут удивляться? Он никогда особенно не верил в возможность улучшения человеческой породы, не говоря уж о достижении совершенства; отдельные скромные сдвиги к лучшему происходили, видимо, и вследствие случайных мутаций, а не только благодаря социальным и нравственным переменам. В туннеле его памяти кто-то походя дернул Ленни Фултона за кольцо в носу и пробурчал:
— Ура «драконам», запомнил, сука?
Ох, да забудь ты про это. Вернее, взгляни на вещи шире: не всегда же нас звали славными томми да ростбифами. Раньше, на протяжении столетий, еще со времен Жанны д'Арк (что подтверждает и «Оксфордский словарь английского языка»), их, богохульников, опустошавших счастливую страну, лежащую южнее их островов, обзывали «проклятыми» да «чертями». А от «проклятого» не слишком далеко до «отвали». И вообще, что может быть банальнее ворчания стариков на беспутную молодежь! Хватит ныть.
Разве только «нытье» — не совсем точное слово. Может, вернее было бы сказать «смущение, стыд»? Пожалуй, но лишь отчасти. Эти самые «отвали» попирали чувства других — вот что он имел в виду. Представления о чужих странах редко бывают беспристрастными и точными, в них обязательно перевешивает что-нибудь одно — либо презрение, либо сентиментальность. И его самого частенько упрекают именно в сентиментальном отношении к Франции. Если обвинение будет предъявлено, он, конечно же, признает себя виновным, но в качестве смягчающего обстоятельства укажет, что для этого-то чужие страны и существуют. Идеализировать собственную страну опасно, поскольку даже минимально непредвзятый взгляд на нее может незамедлительно вызвать глубокое разочарование. Стало быть, как раз чужие страны, с их кажущейся пасторальностью, и подпитывают наш идеализм. Такой довод иногда навлекал на него обвинения в цинизме. Но ему ведь все равно; для него уже не существенно, что там о нем думают другие. И он стал мысленно рисовать своего французского двойника, который сейчас едет в противоположном направлении, глядя на поле хмеля, где еще не натянута бечева: старик в свитере из шетландской шерсти, страстный поклонник апельсинного джема, виски, яичницы с ветчиной, магазинов «Маркс и Спенсер», le fair-play, le phlegme и le self-control; [183] а также чая с густыми девонширскими сливками, песочного печенья, тумана, шляп-котелков, церковных хоров, неотличимых друг от друга домиков, двухэтажных автобусов, девушек из «Шалой лошадки», черных такси и деревень в Котсуолде. [184] Старый хрыч, старый французский хрыч. Верно, однако не отказывать же ему в столь необходимой для него экзотике? Возможно, главным злодеянием les Fuck-offs было оскорбление сентиментальных чувств этого воображаемого француза.
183
игра по правилам, бесстрастие, самообладание (англ.).
184
Холмистая местность в графстве Глостершир; дома там сложены из желтеющего от времени известняка и славятся своей красотой.
Поездка пролетела незаметно: сначала сельский пейзаж за окном, затем двадцать минут в туннеле, и снова пейзаж за окном. Можно было сойти в Лилле и осмотреть последний оставшийся во Франции террикон, ему ведь всегда хотелось взглянуть на эту гору шлака. Когда он впервые попал сюда, здесь стояли сотни антрацитово-черных, поблескивавших под дождем курганов. Угледобыча постепенно приходила в упадок, а забытые холмы пустой породы приобретали живописность: зеленые, подозрительно симметричные пирамиды, каких природе не создать никогда. Позднее разработали способ — какой именно, он не помнит, — измельчения шлака и превращения его в жидкую массу, и теперь остался всего один террикон. Лишенный зеленого покрова, он агатово чернеет, как встарь. Этот реликт стал частью маршрута по историческим местам на Сомме: можно погладить пони, который таскал вагонетку в шахте, потаращиться на диораму, где за стеклом стоит шахтер, чернолицый, словно древний пещерный человек; можно даже скатиться с отвала. Правда, туристам строго-настрого запрещено взбираться на террикон; и брать с собой хотя бы кусочек шлака тоже не разрешается. Эту груду сторожат одетые в форму охранники, как будто пустая порода обладает подлинной, а не мнимой ценностью.