Рукавишников Иван Сергеевич
Шрифт:
Шутливо отругиваясь от кого-то там, за казенным забором, прошел мимо в форменной одежде...
Антон ему:
– Пожалуйста, скажите, какой сегодня день. Ведь вторник?
– Обязательно, вторник. Как раз.
– Нет, я так... В деревне, знаете, забываешь... Спасибо.
И еще попятил лошадку Антон, безрадостно-злобно урча:
– Дурак... Дурак... Ну, назад. Ну, что же...
На обезлюдевшем крыльце встала женская фигурка в шубке городской. Теплою вуалью лицо закрыто. Потерянно оглядывается.
Вожжей щелкнул Антон. Еще лошадку попятил. Лошадке что-то крикнул. Услыхала, головку наклонила та, к Антоновым санкам пошла. Мимо идет. Шепчет ей Антон празднично, на нее не глядя:
– Дальше пройди. Догоню.
Робкая маленькая Дорочка идет, близорукими глазами сумерки режет. Видно: дрожит.
Подождал. Едва утерпел, чтоб не вскачь. Рысцой нагнал.
– Садись скорей. Ну, здравствуй.
Молчала. Но. скоро:
– Здравствуй, Антошик мой... Вот я и приехала. Трудно было. Но я с тобой, Антошик. Дома сказала: к подруге. А куда мы едем? Куда ты везешь, милый? Ты ведь знаешь - туда не поеду. Нельзя. Куда?! Куда? Милый...
И подумал Антон:
«Так вот как она меня любит! Я ей все... я для нее жизнь... А она...»
Но сказал:
– Дорочка, я устроил. Мы не в Лазареве. Дорочка, ты меня любишь?!
– Конечно, Антошик мой, маленький мой. Вот как люблю...
Слева сидя, пыталась открыть лицо его. Но левою рукою отстраняла
– Подожди. Люди.
Но вот обе руки опустил, вожжи отпустил.
– Теперь близко, Дорочка.
И охватила руками шею его. И целовала в губы.
– Мой ты. Мой ты.
– Милая Дорочка. Но постой. Сейчас доедем.
– Куда, милый? Ты знаешь...
– Не туда. Все хорошо.
И что-то говорила Дорочка. И думал влюбленный, оскорбленный рыцарь, чуждый этой Дорочке, мгновенно чарующей и неизвестно любящей ли его, великого, которому суждено победить мир. Вместе с Виктором? Конечно, вместе с ним.
– Антошик, куда мы едем?
– Да, да. Скоро. Я устроил.
И думал-шептал:
– Боишься? Раисы-мамаши боишься? Великолепно! Тоже любовь!.. Виктор! Витя!
Но не было брата Виктора ни в нем, ни около, в сумеречной снежной были. И продолжал терзать себя.
– Антошик! Ты, Виктор, позволил бы так? И в замок еду, а замка нет. И не будет. И пусть не будет. Виктор! Виктор!
– Что, Антошик? Да куда же мы?
– Мы сюда, Дорофея Михайловна. Мы в этот монастырь.
Подслушал приказ издалека. Сказал. Замолк. Приехали.
Высаживая из санок, прибавил, себя ли, ее ли успокаивая:
– Ни меня, ни тебя здесь не знают.
– Добро пожаловать, барин, Антон Макарыч. Все справил. Барышня, здравствуйте. Не сестрица ли будете?..
На крылечке старик сторож. Шапку снял. Кланяется. Испуганно взглянула на Антона. Глаза отвел усмешливо. Шепнул:
– Не беда. Идем.
Вошли.
– Ах, как хорошо! И самовар...
– Это, Дорочка, келья.
– Так точно, барышня. Келейки здеся раньше-то были. Келейки. А самоварчик я у дьячка.
– Дедушка. У меня там в санках кулечек. Внеси-ка. Вышел.
– Антошик! Он знает. Он расскажет.
– Кому? Что? Узнал на деревне, что один я в Лазареве, ну и величает. Тебя не знает.
Не целовал прижавшуюся девушку. Хмуро в сумерки заоконные вглядывался.
– Вот он, кулек. Распаковать прикажете?
– Нет, нет. Сами.
Помялся у двери. Вышел. Дверь припер.
– Вот одни мы с тобой, Антошик. Подожди, шубку сниму. Тепло здесь. Чай пить будем... Милый... С морозу... Ну, рассказывай по порядку, что произошло. Все, все. Мне Яша всего не говорил. Сам, говорит, он расскажет... Бедный мой... А Раиса мамаше...
– Раиса мамаше!.. Мамаша Раисе!.. Что Раиса мамаше?.. Раиса вот Дорочке-сестрице не велела со мной видеться. Сейчас с войском своим налетит, монастырь приступом возьмет и... И милостей своих лишит...
– Антошик...
– Что Антошик? Не могу я... Надоело! И там Раиса Михайловна, и здесь Раиса Михайловна. Не семилетний.
– Что ты? Что ты? Ведь я же ничего не сказала. Ну, не будем об этом говорить. Ну, успокойся. Какой ты нервный стал Антошик...
Рукой ласкала руку его. Молчаливо стали пить чай. Вот редкие слова. Но не весело. И удивляясь, и сердясь, почуял Антон зарождающиеся-поднимающиеся слезы. Так хотелось обнять ее слабеющею рукой, на грудь ее голову положить и плакать, шептать-выкрикивать слова оскорбленной души. Но в сумерках заоконных, в алеющем небе далеком-низком слышал крики трубные, приближающиеся. Упреки ли? Призывы ли?