Шрифт:
Потом я узнал, что и другие наши ребята старались прорвать кольцо железной изоляции и выйти на связь. Лева Ягман пытался говорить через кружку. Стукнув предварительно слегка в стену: внимание, мол, выхожу на связь, Лева плотно прижал кружку донышком к стене, обхватил ее ладонями с обеих сторон и прижал к ладоням рот. В образовавшуюся трубу Лева послал первые слова:
– Алло! Шалом! Кто там?
В ответ он услышал стук и быстро перевернул кружку. Его портативный передатчик мгновенно превратился в приемник. От стенки шли какие-то глухие шумы, затем он услышал что-то похожее на слова, но что именно – понять не мог. Однако стало ясно, что даже сквозь толстые стены Большого дома можно было говорить при помощи элементарной кружки. Едва превозмогая волнение, Лева снова перевернул кружку и начал кричать в нее, не переводя духа. Закончив, он вновь перевернул кружку и стукнул в стенку. Прием. Снова раздалась какая-то нечленораздельная речь, и вдруг слышимость резко улучшилась. Очередной переворот кружки, и Лева начал радостный монолог. Но что это? Кружка в положении "передатчик", а он по-прежнему ясно слышит речь своего собеседника. Лева отнял кружку от стены и рассеянно посмотрел по сторонам. И тут же понял разгадку хорошей слышимости. Кормушка была открыта, и голова надзирателя наполовину просунулась в камеру.
– Ягман, я с вами разговариваю уже несколько минут. Еще раз это повторится – пойдете в карцер.
Впоследствии я прошел десятки этапных и неэтапных тюрем. Нигде и никогда не видел такой продуманной и четко работающей системы изоляции заключенных друг от друга, как в ленинградском Большом доме, такой неукоснительной дисциплины надзирателей.
Друзья-чекисты хорошо подготовились ко встрече с "матерыми сионистами и врагами народа". Наши ребята во время следствия не только никогда не сидели вместе, их даже никогда не сажали в смежные камеры, тем самым исключая возможность связи перестуком. По верху стен прогулочных двориков лежали двойные сетки из крупных и мелких колец и лишь теоретическим был шанс камешка, завернутого в записку, пролететь, не запутавшись, из одного дворика в другой. Наверху в любую погоду ходили два надзирателя, внимательно наблюдая за происходящим в прогулочных двориках. Делая замечания во время прогулки, они никогда не обращались к заключенным по фамилии или имени. Написать записку было непросто – нам запрещалось иметь ручки или карандаши. Если давали ручку для составления заявления, ее затем сразу же отбирали. Постоянные шмоны исключали возможность попадания неположенных предметов в камеру.
Вызов на допрос напоминал тайные ритуалы масонских лож. Бесшумно открывалась кормушка, надзиратель тыкал пальцем в одного из заключенных в камере и полушепотом спрашивал: "Фамилия?" Если было непопадание, он тыкал пальцем в другого. Этот стиль показался мне вначале признаком бюрократической тупости, но вскоре я понял, что ошибался. Это был один из элементов тщательно продуманной системы. Пользуясь таким способом вызова, надзиратель, ошибившись камерой, не мог случайно выболтать фамилию другого заключенного, чаще всего – твоего ближайшего соседа.
Мой сокамерник, карманный вор Максим Бутин, станет однажды невольной жертвой этих вызовов шепотом. Когда откроется кормушка и палец надзирателя выстрелит в его сторону, он, психологически настроившись на ту же игру, также полушепотом ответит "Бутин". В условиях полушепота сходство фамилий будет достаточным, чтобы утащить бедного Максима на допрос вместо меня.
Контактов с обслугой в Большом доме у нас не было совершенно. Я всегда получал пищу через кормушку из рук надзирателя и ему же возвращал грязную посуду. Мне и в голову не приходило, что в эту минуту рядом с надзирателем стоит уголовница из обслуги и, зачерпывая поварешкой суп из бачка, передает миску с супом ему в руки. Я никогда не слышал голоса ни одной из них, ибо говорить во время раздачи им было запрещено, а они дорожили своим местом в обслуге. Лишь однажды, случайно, возвращаясь с допроса, я увидел издалека эту процедуру в одном из коридоров. Меня сейчас же затормозили, а женщину из обслуги поставили в нишу лицом к стене. Никаких контактов ни с кем – ни зрительных, ни слуховых. Водя нас по коридорам, надзиратели цокали языками, щелкали пальцами, звенели ключами, извещая о нашем приближении. Перед каждым поворотом коридора они задерживали нас и высовывались за угол, чтобы убедиться, что путь свободен. Выводя нас на лестницу и не имея возможности проверить, вся ли она свободна, надзиратель звякал ключами и цокал до тех пор, пока откуда-то издалека, снизу, не получал разрешения: "Давай!"
Система работала бесперебойно, и корпусные отвечали за ее четкую работу. Они же сообщали следователям о нашем поведении в камерах, обо всем увиденном и подслушанном возле дверей камер. Каждый из нас должен был в одиночку встретить свой тяжкий час, и ничто не должно было помешать согнуться тому, кто к этому склонялся.
4
Мой третий день в Большом доме все еще подходит к концу. Он все еще не кончился. Мои изолированность и одиночество дополняются тем, что третий день я не читаю газет и не слышу радио. Наверное, впервые за всю свою сознательную жизнь я целых три дня не вижу и не знаю, что творится на нашем ближнем Ближнем Востоке.
Иду на мелкую хитрость и прошу у надзирателя бумагу для туалета. Как я и предполагал, он приносит мне кусок газеты, но предварительно рвет ее на такие мелкие кусочки, что даже для зайца они были бы малы. Терпеливо выкладываю на койке мозаику из десятков обрывков, совмещая их по форме обрыва и содержанию. Наконец, газета реставрирована. В моем распоряжении оказалась нудная статья об успехах в промышленном строительстве, да еще довольно несвежая. В добрые старые времена я бы в лучшем случае прочел половину заголовка. Сейчас я прочитываю всю статью, от начала до конца.
Но мой третий день еще не кончился. Открывается кормушка.
– Приготовьтесь с вещами. Матрас и подушку возьмите с собой.
Куда? Сегодня кончается третий день. Неужели домой?… Нет, в стране чудес этого не бывает. Меня выводят и тут же открывают соседнюю камеру. Номер 196. С новосельем! Теперь будем жить еще на одну камеру дальше от ленинской [5] . Зато теперь уж нет сомнений, какую бумагу подписала тогда Катукова. Отныне я уже не подозреваемый, а обвиняемый. Отныне мой единственный выход из Большой дома только на этап – оправданных политических СССР не бывает.
5 Как упоминалось в книге "Ленинград-Иерусалим…" (стр. 197), в камере 193 сидел в свое время В. Ленин.
Вхожу в сто девяносто шестую и сразу вижу: мое одиночество кончилось. На одной из двух коек камеры сидит по-турецки симпатичный парень в спортивном костюме с модной прической. Володя Веселов, мой первый сокамерник.
До самого отбоя я слушаю рассказ Володи. Еще много таких услышу потом. О себе я не рассказываю другим, сам же слушаю всегда с любопытством. Русская история и история русских складывается из этих бесхитростных фрагментов.
Крановщик Ленинградского торгового порта Володя Веселов – подследственный, как и я. Его обвиняют в валютных операциях с иностранцами, поэтому его следствие ведет КГБ и он находится в Большом доме, а не в уголовной тюрьме Кресты. У Володи это не первая ходка, и он боится, что на него оденут полосатый ватник, т.е. признают по суду особо опасным рецидивистом.