Шрифт:
Дзержинский уезжал с отдыха окрепшим, успокоенным.
Мы действительно хорошо отдыхали. Тогда еще не было таких острых политических проблем в партии, которые волновали позже. И хотя в нашей памяти свежи были впечатления от потрясшего нас горя, когда мы потеряли Ленина, мы были удовлетворены тем, что ленинские идеи все глубже проникали в народные массы, что ленинская линия одержала победу над троцкистской линией, что партия объединилась и все руководящие деятели партии (кроме Троцкого и его сторонников) сплоченно проводили ленинскую линию построения социализма в стране.
Дзержинский очень высоко ставил вопрос единства партии на ленинской основе. На уроках оппозиции Троцкого он еще глубже убедился в значении этого единства.
Осенью 1925 г. в Москве сначала в узком кругу Зиновьев и Каменев подняли знамя левой оппозиции. Разногласия в руководстве партии между Зиновьевым и Каменевым, с одной стороны, и Сталиным, Рыковым, Бухариным — с другой, расширялись, но не выходили наружу. Это дело подогревалось больше Зиновьевым, который чувствовал, что почва все больше уходит из-под его ног. Он старался закрепить свое положение в руководстве. Его целиком поддерживала Ленинградская партийная организация, которой он руководил. Москва шла за Каменевым, поскольку Каменев руководил Московской партийной организацией. В то время Зиновьев выпустил книгу-брошюру, где он писал, что «приложил ухо к земле и услышал голос истории». Это было началом полемики с ЦК в завуалированном виде. Одно из заседаний ЦК было посвящено обсуждению этого вопроса.
Тогда собрались члены ЦК, около 50 человек, кроме троцкистов, в зале Оргбюро ЦК. Там был маленький стол для президиума. Председательствовал Рыков, Сталин сидел рядом.
Началась дискуссия вокруг этой книги Зиновьева. В ходе дискуссии Рыков выступил неожиданно очень резко и грубо против Зиновьева и его группы, заявив, что они раскольники, подрывают единство партии и ее руководства. В этом случае, говорил он, чем раньше они уйдут из руководства партии, тем лучше.
Для того времени были еще характерны товарищеские отношения между оппозиционной группой и членами ЦК. Выступление Рыкова прозвучало настолько резко, обидно и вызывающе, что Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Харитонов, Лашевич и некоторые другие — к ним присоединилась и Надежда Константиновна Крупская, которая стала вдруг поддерживать Зиновьева и Каменева, — заявили: «…Если нас так игнорируют, то мы уходим». И демонстративно ушли с этого заседания.
На всех тех членов ЦК, которые хотели сохранить единство, их уход произвел действие шока. Наиболее чувствительный и эмоциональный Орджоникидзе даже разрыдался. Он выступил против Рыкова и со словами «Что ты делаешь?» бросился из зала в другую комнату. Я вышел за ним, чтобы его успокоить. Через несколько минут мне удалось это сделать, и мы вернулись на заседание.
Рыков и Сталин не ожидали такой реакции Серго и других членов ЦК. Серго, конечно, понимал, что Рыков это сделал не без ведома Сталина. Видимо, они заранее сговорились.
Члены ЦК потребовали послать группу товарищей — членов ЦК к Зиновьеву с приглашением вернуться на заседание Зиновьеву и всей группе. Была назначена делегация, в которую вошли Петровский, Шкирятов и я.
Зиновьев и другие ушли с заседания возбужденные, удрученные. Я думал, что мы застанем их в таком же подавленном состоянии, обеспокоенными тем, что случилось. Когда же мы пришли (они были все в секретариате Зиновьева в Кремле), то увидели, что они весело настроены, рассказывали что-то смешное, на столе чай, фрукты. Я был удивлен. Мне тогда показалось, что Зиновьев артистически сыграл удрученность и возмущение, а здесь, поскольку сошел со сцены, перестал притворяться. Все это произвело на меня неприятное впечатление. Но, видимо, все же они были очень рады, что мы за ними пришли сразу согласились вернуться. На этот раз разрыв удалось залатать. Примирились. Договорились не обострять положение, сохранить единство. Но на душе было неспокойно.
Дзержинский, может быть, лучше других видел, что дело идет к расколу. Он не терпел Зиновьева и Каменева, считал их очень опасными для партии и, видимо, предвидел, что дело может кончиться плохо. Он считал, что они играют такую же роль, как это было в условиях кризиса Советской власти во время Кронштадтского восстания в 1921 г.
Человек эмоциональный, вспыльчивый, Дзержинский на заседании молчал, сдерживая свое возмущение, но чувствовалось, что он мог взорваться в любую минуту. Когда после заседания он в тесной раздевалке оказался рядом с Надеждой Константиновной, то не выдержал и сказал: «Вам, Надежда Константиновна, должно быть очень стыдно как жене Ленина в такое время идти вместе с современными кронштадтцами. Это — настоящий Кронштадт». Это было сказано таким взволнованным тоном и так сильно, что никто не проронил ни слова: ни мы, ни Надежда Константиновна. Продолжали одеваться и так же молча разошлись в очень удрученном состоянии.
После этого заседания мы зашли к Сталину. В разговоре я спросил, чем болен Рудзутак, серьезна ли болезнь, так как на заседании его не было. Сталин ответил, что Рудзутак фактически не болен. Он нарочно не пошел на это заседание, потому что Зиновьев и Каменев уговаривали его занять пост Генсека. Они считали, что на этом заседании им удастся взять верх и избрать нового Генсека. По всему видно, что Рудзутак с этим согласился и не пришел на заседание, чтобы не быть в неловком положении, не участвовать в споре ни с одной, ни с другой стороной, сохранив таким образом «объективность», создать благоприятную атмосферу для своего избрания на пост Генсека как человека, входившего в состав Политбюро, а не «группировщика».
Я не уверен, знал ли Сталин это или предполагал. Скорее всего, предполагал такой вариант. Однако в последующем Рудзутак держался старой позиции и поддерживал Сталина, не проявляя колебаний в борьбе с оппозицией. Я не помню, чтобы Сталин когда-либо делал ему упрек по поводу его «дипломатической болезни», когда он не явился на совещание.
Шел к концу 1925-й год… Атмосфера внутри партии постепенно накалялась. Меня это удивляло, потому что у нас на Юге России было ощущение радости за успехи в развитии края. Мы были настроены оптимистично, а в Москве гремели споры и дискуссии так, как будто бы нас преследовали одни неудачи. В конце декабря, когда моя жена ждала третьего ребенка, я был в Москве. И узнал я о его рождении 20 декабря 1925 г. не от нее, а от других людей. И сразу же послал ей письмо: