Шрифт:
— Я как-то об этом не задумывалась, — нахмурилась я, — когда с детства столько перспектив. Остается только сделать выбор.
— Но тебе же до чертиков надоело шить эту юбку. Я же вижу по выражению твоего лица.
— А нельзя найти такую работу, которая приносит одно только удовольствие, — я заученно повторила любимую бабушкину фразу, — да, сейчас я с большим удовольствием отправилась бы на Медвежьи озера загорать. Но пройдет время, я пойду на балет, увижу эту юбку… и буду собою гордиться. Это восхитительное чувство — гордость за свою работу.
— Ну тебя и зомбировали! — восхитился он. — Впервые такое вижу.
— Да что ты можешь в этом понимать? — разозлилась я. Известный психологический казус — жертва, с пеной у рта защищающая своих губителей.
— Ладно, пойду я.
На прощание Донецкий вдруг ни с того ни с сего поцеловал мне руку — кончики пальцев, исколотые иглой. Не знаю, что на него нашло, — видимо, так действует на мужчин обстановка нашей забитой антиквариатом и хрусталем, несколько старомодной квартиры.
Данила Донецкий ушел — загорелый, обветренный, мускулистый, с мальчишескими содранными в кровь коленками и взглядом взрослого мужчины. А я, как и хотела, осталась со своими подъюбниками наедине. Работа почему-то не клеилась. Строчка шла криво, нитка путалась и рвалась, а в голову с упорством профессиональных взломщиков лезли назойливые неприятные мысли. О чем я мечтаю? Чего хочу? Неужели я в свои четырнадцать лет — не самостоятельная личность, а всего лишь жалкая проекция несбывшихся надежд моих родственников? Семья, состоящая из трех сильных, самостоятельных людей и одной беспозвоночной мямли, которой все вертят как хотят.
Почему так получилось? Когда все это началось? В самом детстве, когда бабушка впервые отобрала у меня намазанный вареньем блин и, несильно шлепнув ладонью по губам, сказала, что много есть (она выразилась — «жрать») позволено только животным? Когда мне рассказывали романтичные сказки о балете, а потом отвели в училище, где на самом же на первом занятии я получила растяжение колена? В тот вечер я, запершись в своей комнате, плакала, а бабушка и ухом не вела — она сама знала, что такое физическая боль, и считала, что терпение — это в порядке вещей… Да, но бабушка-то с самого детства бредила балетом! Она-то отправилась в училище сама! Ее-то никто ни к чему не принуждал, не заставлял, не высмеивал ее слезы слабости!
А математика — ну на черта она мне сдалась? За несколько лет частных занятий я если и научилась что-то подсчитывать — так это минуты, оставшиеся до конца урока.
Я с ненавистью смотрела на груду тряпок на моем столе.
Донецкий прав. Я никто. Белое пятно на карте моей семьи. Безвольный глиняный человечек, которого, беднягу, все хотят перелепить по своему образу и подобию.
Может быть, Данила и не имел в виду ничего такого. Но наш невинный пятиминутный разговор стал катализатором, заставившим меня взбунтоваться. Наверное, другая девушка сделала бы такое гораздо раньше. Но мой первый бунт состоялся в четырнадцать — зато какой это был бунт!
Я упаковала недошитую юбку в пакет — пускай ее забирает курьер. Моя преподавательница в последнее время совсем обленилась. Набрала неоплачиваемых подмастерьев, раздала им всю свою работу, да еще и смела покрикивать, поторапливая. А сама только деньги получала да попивала чаек с бельгийскими шоколадными конфетами. Придется ей сегодня самой над юбочкой попотеть.
В полиэтиленовый пакет я сложила полотенце, крем от загара, купальник. Купальник, кстати, у меня был еще тот — старенький, выцветший, немодный. Почему-то в нашей семье спорт считался уделом людей недалеких, поэтому все, имеющее хоть какое-то к нему отношение, покупалось крайне неохотно. Бутылка воды. Яблоко. Книга. Мне было так весело и тревожно, что все внутренности, казалось, вибрировали.
Бабушка наконец заметила неладное:
— Глаша, ты куда?
— На Медвежьи озера, — честно ответила я, — все мои одноклассники уехали загорать и купаться. Если потороплюсь, успею их на автовокзале догнать.
Она удивленно округлила глаза, пытаясь осмыслить услышанное. Никогда, никогда, никогда я ей не перечила! Если и урывала кусочек неоговоренного удовольствия, то тайком, прикрываясь какой-нибудь невинной ложью.
— А юбка? — Даже ее голос изменился, по-старушечьи задребезжал. — Неужели ты так быстро закончила? Нахалтурила, что ли?
— А юбку я дошивать вообще не буду. Надоело! Шитье — это не мое. Пусть забирает, как есть.
— Аглая…
Но было поздно — я застегивала босоножки. Сбегая по лестнице вниз, я слышала несущиеся вслед угрозы. Бабушкин пошатнувшийся было голос снова набрал привычную полноту оттенков и красок. В тот день я чувствовала себя как ветреница, впервые хлебнувшая шампанского и задыхающаяся синтетической радостью и пусть ложным, но таким дурманящим ощущением собственного могущества. Мобильные телефоны тогда еще не были особенно в ходу, так что на нервы мне никто не действовал. В здании Щелковского автовокзала я увидела толпу своих одноклассников.
Подошла к Донецкому.
— А вот и я.
Тот удивился:
— Аглая? Но мне показалось…
— А я передумала. Ты прав — у меня была не жизнь, а тюрьма. Теперь все будет по-другому.
Он выглядел таким растерянным, что это умиляло.
— Я совсем не то имел в виду, просто хотел, чтобы ты с нами поехала. У меня с собой гитара, хотел, чтобы ты услышала, как я пою…
— Да не важно, что ты имел в виду. Все равно спасибо. А как ты поешь, послушаю с удовольствием.
Это был волшебный, нереальный день. Несмотря на то что на мне был старенький, выцветший домашний сарафан, да и вообще — я никогда особенным массовым успехом не пользовалась, я фонтанировала шутками, болтала, хохотала и оттеснила самых популярных девчонок нашего класса на задворки всеобщего внимания. Кое-кто из них смотрел на меня с напряженной неприязнью, а мне так и хотелось хлопнуть завистницу по плечу и, подмигнув, воскликнуть: «Не переживай! Завтра ты снова взойдешь на свой трон местечковой королевны, но сегодня мой день! Первый день моей свободы! Первый день новой жизни!»