Шрифт:
Но вместе с тем она гордилась мужем, и его положением начальника крупного строительного треста, и двумя его орденами, и тем, что Сталин упомянул его имя как одного из передовых командиров пятилетки. Для его тридцати лет — блестящая карьера.
А он и о жене знал так же мало, как о сыне, но был глубоко убежден, что у него прекрасная, крепкая семья, не замечая, что семьи-то в сущности и нет. Есть три человека, живут они под одной крышей, каждый по себе, только для себя, для своего дела, не заглядывая в дела другого. Но всем окружающим тоже казалось, что семья хорошая.
Никогда Бакшин не был карьеристом, и личное благополучие ничуть его не заботило. Он шел, куда посылала партия, и делал то, что она приказывала. Полное и самоотверженное подчинение — иначе он и не мыслил своей жизни. Подчиняться и подчинять себе — в этом он видел смысл дисциплины, без которой немыслима жизнь общества. И каким бы сложным и трудным ни было поручение, он его выполнял и гордился тем, что именно ему поручается все самое трудное. Именно трудные задания составляли смысл и гордость его жизни, но в этом он не любил признаваться, хотя гордость — не бахвальство.
НАСТОЯЩЕЕ И БУДУЩЕЕ
Больничная койка располагает к воспоминаниям и самоанализу, особенно, когда опасность миновала, все боли и все муки уже позади и до сознания уже дошло, что самое лучшее на свете — это жизнь.
Эти простейшие истины, несмотря на их банальность, являются первыми и несомненными признаками того, что человек пошел на поправку.
И вот тут-то и начинается жадное поглощение той жизнеутверждающей информации, которую доставляют радиорепродукторы, контролируемое врачами чтение газет и никем не контролируемые россказни и слухи, которые всегда опережают официальные сообщения. Тем они и завлекательны. Человек рвется в жизнь и скорее хочет узнать все, что там произошло, пока он отсутствовал, и что происходит сейчас. В это время в каждом пробуждаются дремавшие до поры неведомые силы, и даже самый смирный человек становится бунтарем, готовым восстать против ненавистного госпитального режима.
Именно в эти мятежные дни Бакшин, проклиная свое затянувшееся недомогание, принял одно, главное решение. Он решил, как только соберется с силами и ознакомится с теми «обстоятельствами», которые жена не решилась доверить письму, снять с доктора Емельяновой тяжкое обвинение. Никакие обстоятельства не должны повлиять на его решение. Справедливость будет восстановлена.
Вторым его решением было — разыскать Семена Емельянова, все рассказать ему и помочь всем, чем только можно.
Бакшин должен выполнить еще один свой долг. Только и всего. А все эти рассуждения насчет душевных издержек не стоят того, чтобы о них много говорить, когда потрясен весь мир. Долг, только долг — и ничего больше. Будущее потребует неизмеримо больше сил и душевного напряжения. Этот мальчик, Семен Емельянов, потребует. Он захочет узнать не только, как все получилось, но и для чего?
Ох, как мало мы думаем о своем таком близком будущем!
Бакшин вздохнул, и Сашка сейчас же поднял голову. Вот, тоже будущее.
— Батя, чего?
— Ничего. Спи.
И этот тоже спросит. И уже спрашивает, ведь он только и приехал затем, чтобы быть под рукой у своего командира в предстоящей боевой операции. Разведчик, заброшенный из будущего. Лежит вот, посапывает, а что у него в голове? Спроси — не скажет.
А Бакшин и не привык спрашивать, интересоваться заветными мыслями окружающих, а тем более, подчиненных ему и его воле людей. А если иногда и приходилось интересоваться, то исключительно по делу и когда уже, в общем, все было и без того ясно. И люди его уважали, шли за ним, почти всегда без колебаний. Значит, верили и без всяких этих разговоров по душам, по сердцу, начистоту и как-то там еще. Не то сейчас время, чтобы по душам-то. И не со всяким можно.
Но почему же теперь у него появилось жгучее желание узнать Сашкины мысли? И не вообще о жизни, а именно о самом себе. Приписывая такое неестественное желание исключительно бессоннице, Бакшин тихо спросил:
— Чего не спишь?
— Не знаю.
— О чем думаешь?
— Ни о чем я не думаю.
Ответ прозвучал так равнодушно, что Бакшин решил не продолжать. Нашел, с кем разговаривать по душам! Но Сашка неожиданно сказал:
— Про нашу докторшу думаю.
— А что ты думаешь про нее?
— Вы знаете, что… — Послышался неопределенный вздох. Сашка сел, опустив босые ноги. — Все в отряде еще и тогда сомневались. И радистка вот пишет…
— Сомневались. Воевать надо было, а не сомневаться.
— Уж послали бы лучше меня. Я бы извернулся.
— Ты что? — насторожился Бакшин. — Ты тоже так думаешь, как и все?
— Некоторые так думают, — ответил Сашка, как бы удивляясь тому, что Бакшин этого не знает.
— Налей-ка мне воды, — попросил Бакшин. Напился и с новыми силами продолжал допытываться: — Ну и что же они говорят, эти «некоторые»?
— Ну, чего… Наталья Николаевна все вам описали. — Сашка усмехнулся: — И еще чего-то они в секретности держут. А для чего секретничать-то?
«Этого тебе не понять», — хотел сказать Бакшин и не сказал, потому что, во-первых, Сашка понимает даже больше того, что ему положено по его возрасту, и, во-вторых, это бы означало конец беседе. И тогда снова наступит бесконечная госпитальная тишина и въедливые, выматывающие душу мысли.
— Вот встану на ноги, — заговорил Бакшин, стараясь придать своему голосу былую убедительность, — и все начнется по-новому. Мы наведем порядок. Ты всех слушал, а теперь меня послушай, я побольше многих знаю…