Шрифт:
Но всего лучше, разумеется, была словесность. Лидия Лазаревна читала вместе со мной стихи и прозу. И каждый раз так, будто она сама это читает впервые. Иногда она плакала, тщетно пытаясь скрыть слезы, жалуясь на насморк. Мы вместе плакали, читая Некрасова — „Русских женщин“, „Железную дорогу“ и, конечно же, „Размышления у парадного подъезда“, — плакали и над стихами Никитина — „Вырыта заступом яма глубокая“, „Эх, товарищ, и ты, видно, горе знавал“ — и Надсона — „Я рос одиноким, я рос позабытым“, — плакали над рассказами Короленко „Сон Макара“, „Чудная“, „В дурном обществе“, — над „Оводом“ и над „Хижиной дяди Тома“.
Когда она говорила, что нужно быть правдивым, жалеть слабых, уважать храбрых и добрых, презирать трусов, лицемеров, себялюбцев, скупцов — это было убедительно не потому, что она находила какие-то особенные слова, а потому, что она сама действительно восхищалась красотой правды и добра, и по-настоящему радовалась хорошим людям, хорошим поступкам и по-настоящему ужасалась корысти и злу.
Ей было очень трудно жить в той громкой, сложной и хитрой жизни, которой жили все вокруг нас — мои родители, наши соседи и знакомые. Иногда она даже казалась мне беспомощной и не только потому, что, теряя шпильки, тщетно пыталась их найти.
Лидия Лазаревна была убежденной народницей. Она любила Некрасова больше, чем Пушкина, хотя, забывая обо всем, могла часами наизусть читать „Полтаву“ и „Медного всадника“. Она любила Короленко больше, чем Толстого и Чехова, хотя говорила, что именно они самые великие писатели, которые когда-либо жили на земле. Имена Желябова, Перовской, Кибальчича, Веры Фигнер она произносила с таким обожанием, с каким ни одна из моих бонн не произносила имени Христа.
Мама ревновала меня к Лидии Лазаревне больше, чем раньше к немецким боннам. Своим приятельницам при мне иногда говорила с насмешливой неприязнью:
— Эта старая курсистка не совсем нормальная. Своих детей не имеет, так липнет к чужим… Она знает только то, что в книжках, а не в жизни… Не от мира сего. Но, конечно, добренькая, чего бы ей не быть добренькой…
В такие минуты я ненавидел мать и кричал со злостью:
— Лидия Лазаревна самый лучший человек в мире, самый умный, самый добрый!
— Так ты ее любишь больше, чем мать, да? Больше, чем родную мать, которая тебе жизнь отдает? Чтоб я лучше подохла, как собака, до того, как услышала это… Малохольную курсистку, слезливую квочку он любит больше, чем родную мать… Вот так и живи для детей, отдавай им всю свою кровь, все здоровье… Вы похороните меня, тогда поймете…
Входя в раж, мама громко плакала, била себя в грудь и по голове, рвала волосы, кричала уж вовсе нечленораздельно. Потом постепенно затихала, пила валерьянку, причитала:
— Никто вас так не любит, как мать, никто, никогда…
Но в другой раз, другим, или тем же самым собеседникам, она говорила то умильно, то саркастически, в зависимости от настроения:
— У нашего старшего сына такая прекрасная учительница, что он ее любит больше отца и матери… Ну что ж, понятно, она светлая личность. Народница! Бестужевка. Бессеребренница… Правда, немножко „того“; знаете, — одни книжки, брошюрки, стишки. В общем, неземные идеалы… Конечно, благородный человек, настоящая интеллигентка. Таких можно почитать, преклоняться. Но чтобы жить так же, — нет, упаси Боже. Ни себе, ни людям. Одни воздушные замки и глаза испорченные. Вы б видели, как она читает!
Мама очень похоже и очень смешно показывала, как близорукая Лидия Лазаревна тычется носом в книгу и растроганно сморкается.
Весной 22-го года я стал скаутом — „волчонком“. КВОС — Киевский Второй Отряд Скаутов — гордо называли: „волчий“. Волчатами командовала бледная, высокая, коротко остриженная девочка, Аня. Она рассказывала нам про Баден Пауля [4] учила гимнастике со скаутским посохом; обещала научить разжигать костры и ставить палатки. Она требовала, чтобы волчата, носившие голубые галстуки, завязывали на них узлы после каждого доброго дела, — например, помог слепому перейти дорогу, заступился за малыша, которого били более сильные пацаны, догнал прохожего, уронившего сверток.
4
Баден Пауль (1857–1941) английский офицер, основал юношеское движение скаутов во время англо-бурской войны.
Она же пела „Покс, токе, свенсен-прима, что вы задаетесь, мы побили вас вчера, вы не признаетесь“. Покс и Токе были первый и третий отряды. „Свенсен-прима“ — отряд при частной школе Свенсена, тогда еще такие школы существовали.
Легенды о великих битвах между отрядами скаутов я не раз слышал, сам пересказывал и сочинял, но ни одной такой битвы не видел. Помню только перебранки и несколько мелких драк во дворе Софийского собора, в скверах, на Владимирской горке и в Ботаническом саду. Но эти драки бывали уже и политическими. Поксовцев считали почему-то „белыми“, кричали им, что они за царя Николашку и за панов, которые в Черном море купаются. У Свенсена были маменькины сынки и маккабисты, — то есть, сионистские скауты, которым кричали „тикайте в Палестину!“, а в Токсе, якобы, преобладали „желто-синие“ петлюровцы, которые нарочно хотели только „балакать“. Зато у нас в Квосе были самые настоящие скауты, они защищали бедных и слабых и не возражали против Советской власти. Среди них-то и появились первые „юки“ — „юные коммунисты“.
Скаутские отряды начали распускать в 1923 году и окончательно запретили в 1924 году. Новый вожатый „юк“ Миля водил нас к себе домой на Прорезную в большую квартиру. Его отец был зубным врачом. Миля захватил комнату за кухней с антресолями, которую объявил клубом юных коммунистов. На стенах мы развесили вырезанные из газет и журналов портреты Маркса, Ленина, Троцкого, Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Калинина, Демьяна Бедного, Чичерина, Луначарского, Буденного, Котовского. Сами намалевали лозунги „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“, „Лордам по мордам!“, „Мы — молодая гвардия рабочих и крестьян“, „Да здравствует комсомол и юные коммунисты!“…