Шрифт:
Артемий слушал, опустив голову, крепко сжав усталые руки между колен и, почти не моргая, уставившись вниз.
— Да, — проговорил он, — но когда все против вас, когда все противодействует вам…
Тихая улыбка промелькнула на губах графа.
— Только и можно, — ответил он, — опереться тогда, когда вы встречаете противодействие, и, чем оно сильнее, тем тверже должны вы стать.
Артемий вдруг поднял голову и не только с удивлением, но и с чувством, близко подходящим к восхищению, посмотрел на этого человека, с которым так же трудно было бороться на словах, как победить его в борьбе физической.
— Послушайте! — заговорил он. — Я не знаю, кто вы и откуда, но, может быть, потому, что я не знал вас до сих пор и, вероятно, никогда не увижу, мне и легче сказать вам все. Послушайте: я любил девушку… в ней для меня была вся жизнь, все счастье… Я с детства не имел существа, мне близкого. У каждого человека есть отец, мать, родные, — у меня не было никого; тот, кто якобы заменял мне отца, на самом деле занимался мной, как игрушкой; его отношения ко мне были прихотью, да, только прихотью. Я рано понял это. Я рано понял, что у меня нет самого необходимого для ребенка — любви ко мне. И вот после долгих лет одиночества я ощутил наконец свет и теплоту этого незнакомого мне чувства. До тех пор меня некому было и мне было некого — любить… И этот свет дала мне моя жизнь, моя радость, та, о которой я не смел думать. Ей стало жаль меня…
Артемий говорил, сам не зная, откуда у него берутся слова. И ему было легко, и ему хотелось теперь говорить.
Он рассказал подробно всю историю своей любви к Ольге, их случайные, потом условленные встречи, их объяснение, счастье, планы и мечты, и потом, как эти планы рушились, как ему жестко и сурово напомнили, что он — ничто, оскорбили, заперли, и как наконец сегодня он вырвался из своей тюрьмы, чтобы увидеться с княжною.
— Когда я сидел взаперти, — продолжал Артемий, — мне несколько раз приходило в голову кончить все, кончить с собою. Но я отгонял эту мысль. Я вспоминал про Ольгу, и ее чувство удерживало меня. Я был любим и любил ее, и надежда не оставляла меня… Я должен был жить для нее. Сегодня мы увиделись в первый раз после разразившейся над нами грозы. И сегодня я уже не нашел в ней и тени прежнего ее чувства. Что произошло, что с нею сделали — не знаю, но только прежнего для нее не существует теперь, она делает вид, что не помнит ничего, как будто я был для нее всегда чужим человеком.
— А-а! — произнес Сен-Жермен. — Вы недавно, вы сейчас только что виделись с нею?
— Да, и думал, что, выбежав от нее, я убегу от жизни, в которой мне ничего больше не остается. Но вы меня удержали… — Артемий схватился за голову. Опять в нем поднялось, закипело, разрослось и охватило его всего с новым, неожиданным приливом отчаяние, когда он рассказывая вспомнил то, что только что происходило в комнате Ольги. — Зачем вы удержали меня? — вскочив почти крикнул он. — Зачем? Все равно мне не жить, я не могу жить теперь…
Граф знал, что косвенной, невольной, именно роковой причиной отчаяния этого человека был он сам, но он не мог иначе поступить с Ольгой, и вместе с тем не должен был оставить погибнуть того, любить которого он запретил ей.
— Нет, вы будете жить! — сказал он Артемию и снова насильно посадил его рядом с собою.
XXII
ИСТОРИЯ ГРАФА
Если больному человеку рассказать о том, как испытывали такую же, как у него, боль другие люди, то ему, по свойственной нашей природе слабости, не то что станет легче, но во всяком случае эта боль покажется ему менее острою.
Граф Сен-Жермен, обладавший, кажется, ключом не только всех слабостей, но и силы человеческой, знал, каким образом следует говорить с людьми, находящимися в положении, подобном положению Артемия.
— Вы думаете, — обратился он к нему, — что ваше горе таково, что и нет ему равного и что нет ему другого исхода, кроме того, что вы придумали в своем сумасшествии… да, в сумасшествии, потому что вы опьянены теперь страстью и, может быть, погибли бы, не случись того препятствия, которое вы считаете для себя безысходным горем. Вот что было со мною: я тоже сумасшествовал, или почти сумасшествовал, и был, может быть, накануне погибели… и я любил так же, как вы…
Артемий успел немного приглядеться к своему собеседнику, который уже казался ему выходящим из ряда обыкновенных людей. Это был человек точно лишенный страстей, лишенный житейских желаний, человек, в устах которого признание в испытанной им когда-то любви было тем более странно, что оно совершенно не подходило к нему.
"Да, я должен сделать это признание, — мелькнуло у Сен-Жермена, — я все-таки — должник теперь этого человека".
— Я думаю, моя любовь, вернее то, что мы называем этим именем, — продолжал он, — была не менее сильна, чем ваша, и свидания, и улыбки казались не менее прекрасны… Я пользовался полной взаимностью… Она была вдова, следовательно, совершенно свободна. Казалось, не было никакого препятствия, ему неоткуда было явиться. В один вечер все изменилось. Обманом ее опоили, и человек, опоивший ее, опозорил. Между нами лег ее позор, наше чувство было осквернено. Любимая мною женщина не могла относиться ко мне по-прежнему, и в отчаянии хотела наложить на себя руки. Мне удалось спасти ее, но любовь нашу нельзя было очистить: это она не могла простить себе и, несмотря ни на что, уехала на свою далекую родину.
— Но вы могли найти все-таки своего оскорбителя, — сказал Артемий.
— Я и нашел его, я знал его. Это был несчастный молодой человек, сын богатых, но разорившихся родителей, молодой человек, стоявший на дороге к гибели.
— Вы могли отмстить, значит!
Граф опустил голову и задумался.
— Месть, месть! — проговорил он наконец, после долгого молчания. — Месть есть удовольствие, которое мы доставляем себе, сделав зло человеку, сделавшему нам злое. Но есть удовольствие большее: направить на добро злого и потерянного человека.