Шрифт:
Я зачем-то начинаю рассказывать о том, как одиноко и скучно мне было в Могильнике, и как я даже не мог поползать, чтобы не потерять форму. В Могильнике ползанье не приветствуется. И курение. И чтение по ночам.
Табаки слушает меня с интересом.
— Ужас какой! — говорит он, когда я, наконец, перестаю жаловаться. — Теперь я, наверное, даже есть не смогу. А если и смогу, то без аппетита. Страшное место Могильник, я всегда это знал.
Я говорю, что на самом деле все не так страшно, что там даже комфортнее, чем в Клетке, что дергают и мешают спать только в часы обходов, а все остальное время можно наслаждаться покоем и тишиной, но Табаки опять повторяет, что давно не слышал ничего ужаснее этих историй.
— Обходы… — бормочет он, — подумать только, какой кошмар!
— Неужели ты ни разу не бывал в Могильнике? — изумляюсь я.
— Не бывал. И теперь уже вряд ли успею. Только это, знаешь ли, утешает при мысли о выпуске.
Кто-то хлопает меня по спине и говорит, что рад нашей встрече. Это Черный. С пакетом молока, из которого торчит соломинка. Он садится на край нашего столика и спрашивает, как я поживаю.
— Отлично, — говорю я.
— Ужас, ужас, — возражает Табаки, раскачиваясь в Мустанге. — Не слушай его, Черный, он только что рассказал кошмарные вещи о Могильнике, я даже не стану их повторять.
Черный подмигивает мне тем глазом, который не виден Табаки.
— А что говорит об этом Сфинкс?
— А Сфинкс ничего и не слышал. Его здесь не было.
— Я говорю, что он говорит о его возвращении, а не о Могильнике.
— О возвращении Курильщика он пока не говорит, — охотно делится Табаки. — И уже, наверное, не скажет. Он говорит сразу или вообще ничего не говорит. И потом, говори не говори, если его вернули, что уж тут поделаешь.
— Ну… — Черный залпом допивает молоко, комкает картонный пакет и забрасывает его в урну. — Я к тому, что если он что-то все-таки скажет, я готов взять Курильщика к себе. В любой момент. Так и передай ему, когда увидишь.
Он встает со стола, расправляет за собой скатерть, говорит нам:
— Привет, — и уходит.
— Добрая душа, — бесится Табаки. — Готов прибавить еще одного Пса к уже имеющимся восемнадцати, если Сфинкс поведет себя как старая перечница и скажет что-то не то. Я сейчас заплачу от умиления!
— Слушай, ты обещал сводить меня к Горбачу, — напоминаю я. — Может, мы уже поедем?
— Может быть, — мрачно бормочет Табаки. — Если ты не считаешь, что я должен немедленно передать Сфинксу послание главного Пса, пока оно еще дымится.
— Я так не считаю. Послание подождет.
— Тогда поехали, — Табаки достает из рюкзака мятую бейсболку ядовито-зеленого цвета, расправляет и нахлобучивает на копну торчащих волос. — Я готов. Не забудь сигареты, а то их сразу сметут, чуть отъедем.
Во дворе теплее, чем в Доме. Группа Логов под стеной принимает солнечные ванны в одежде, распластавшись в живописных позах. Тихо приветствуют нас из-под фуражек, когда мы проезжаем мимо.
— Как после расстрела, — говорит Табаки. — Только крови не видно.
Дуб отбрасывает густую синюю тень. На корявом стволе пляшут солнечные зайчики. Табаки останавливается, въехав на газон, и долго копается в рюкзаке.
— Это целая система, — объясняет он. — У каждого визитера свой сигнал, и, желательно, причина для визита. Так он намекнул, чтобы не очень донимали. А то, знаешь, пошли слухи, что он якобы предсказывает будущее, и народ хлынул сюда стадами. Вытоптали весь газон. Вот ведь, как странно. Достаточно влезть на дерево, и тебя уже считают оракулом.
Не переставая болтать, он достает из рюкзака гармошку, обмахивает ее и, приложив к губам, начинает наигрывать «Дождевую песню».
Я смотрю на дуб. Снизу не разберешь, где там палатка Горбача и где сам Горбач, только маячит что-то матерчатое, полузаслоненное ветками. Я всматриваюсь в этот лоскут, щурясь от протыкающих листья солнечных лучиков, и фантазирую, что это сушатся на бельевой веревке подштанники Горбача, и что где-то там, в вышине, у него развешаны по сучьям котелки и плошки, и связки сушеных желудей, и что, может даже, он там готовит неведомые смеси из дубовых листьев, вороньего помета и майских жуков. Пока я представляю все это, он спускается сам, загорелый, как головешка, обросший и полуголый — настоящий отшельник, только белки глаз сверкают в зарослях волос, и на шее что-то позвякивает.
Садится в развилку двух толстых веток, скрестив голые ноги. Не высоко и не низко, нам не дотянуться, но ходячий бы смог, если бы постарался.
— Привет, — взмахивает гармошкой Табаки. — Видишь, что делается? Курильщик опять возвратился. И теперь уж останется до выпуска. Кто бы мог подумать, а?
— Действительно, — вежливо соглашается Горбач. — Кто бы…
Он в одних трусах, какой-то потертый ремешок стягивает волосы на лбу. Наверное, чтобы хоть что-то видеть. Нисколько не удивлен сообщением Шакала. Да и странно было бы, удивись он, меня-то он увидел до того, как ему все объяснили.