Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев

Задача предлагаемого читателю сборника – дать подбор воспоминаний и документов, связанных с одним из наиболее ярких эпизодов начала Великой русской революции, – с отречением Николая II.
Сборник дает почти исчерпывающий подбор свидетельских показаний, повествующих о том, как и в какой обстановке произошло отречение последнего русского царя.
Вместо предисловия.
Задача предлагаемого читателю сборника – дать подбор воспоминаний и документов, связанных с одним из наиболее ярких эпизодов начала великой русской революции, – с отречением Николая II.
Сборник дает почти исчерпывающий подбор свидетельских показаний, повествующих о том, как и в какой обстановке произошло отречение последнего русского царя. Впервые становятся доступным советскому читателю воспоминания ближайших к царю лиц – ген. Дубенского и полк. Мордвинова. Впервые также публикуется в Советской России рассказ ген. Рузского, записанный с его слов ген. Вильчковским. В прессе первых дней Февральской революции розысканы запись беседы с Рузским и статья В. В. Шульгина, дающая сухой, но содержательный очерк событий. За пределами сборника остался более поздний рассказ Шульгина, данный им в его книге «Дни». Рассказ этот, сам по себе, – крайне характерен, и его непременно надо прочесть всем желающим уяснить ту обстановку, в какой произошло отречение Николая II. У нас он перепечатывался, если не ошибаемся, уже два раза. Мы привлекли в наш сборник и другого непосредственного свидетеля отречения – А. И. Гучкова, взяв отрывок из его показаний перед Чрезвычайной Комиссией Временного Правительства. Нами также использован фрагмент появившихся в белой прессе воспоминаний ген. Саввича, а также отрывки из мемуаров ген. Лукомского и известной нью-йоркской брошюры проф. Ю. В. Ломоносова. Кроме того, мы привели любопытнейшие отрывки из дневника Николая II-го, опубликованные впервые покойным проф. Сторожевым в сборнике «Научные Известия». Таков остов сборника. Попытаемся теперь, вкратце охарактеризовать историческую значимость и ценность воспроизведенных документов и мемуаров.
История отречения Николая II-го интересна не только потому, что отречение это формально положило конец громадному периоду русской истории и поставило крест над целой эпохой исторического развития русского народа. Интересна и социологически поучительна та бытовая обстановка, какую мы находим у последнего царя и его приближенных. Этот эпилог Романовской династии в своих житейских мелочах, в своих подробностях, как нельзя лучше подытоживает эволюцию династии, эволюцию многовековой политической надстройки, разгромленной, окончательно и на веки, революционной грозой 1917 – 20 г г. Поэтому-то и интересно все касающееся отречения вплоть до мелких подробностей самого его ритуала. Но не надо забывать, что отречение, само по себе, есть развязка и исход конфликта, и что сама тема отречения может быть поставлена и понята в более широком масштабе. Ведь как-никак февральские дни 1917 года были днями «последнего и решительного боя» между революцией и старым порядком. И в этом последнем дебюте сил старого порядка едва-ли не самое центральное место должно принадлежать самому Николаю II. И разве не интересно установить, как прозвучало последнее слово русского ancien regime, какое политическое завещание успел он составить перед лицом надвинувшейся на него катастрофы. Поэтому-то и важно проследить историю последних дней царствования Николая II-го, поэтому-то и важно определить, что делал царь в обществе самых близких своих приближенных, каковы были его поступки и его настроения, как осмысливал он происходившие вокруг него события. Таким образом, история царской Ставки и царского поезда в конце февраля месяца 1917 года непосредственно переходит в историю отречения Николая II-го.
Все мемуары, все свидетельские показания, связанные с этим эпизодом русской революции, исходят, конечно, из контр-революционного лагеря. Да иначе оно и не может быть. Свидетелями событий могли быть только приближенные царя, да, кроме них еще, пожалуй, высшие чины царской Ставки. Вряд ли нужно объяснять, что это за публика. Авторы наших мемуаров – это целая галлерея «верноподданных» его величества. Правда, эту «верноподданность» следует понимать несколько условно. В феврале 17-го года, когда думская буржуазия, вкупе с высшим командованием, рассчитывала отделаться от революции, возведя на престол Михаила Романова, вся эта приближенная публика обнаружила весьма мало готовности пострадать за «обожаемого монарха». Зато потом, в эмиграции, в чаду легитимистских настроений, произошла «переоценка ценностей», не могшая не отразиться на стиле и содержании тех исторических показаний, которые угодно было дать в назидание потомству эмигрировавшим свидетелям отречения.
Так, в первую голову, обстоит дело с ген. Дубенским. Этот бравый генерал выполнял в Ставке паразитарную функцию царского «историографа». Спец по коннозаводству, издатель черносотенных брошюрок и газет, он был прикомандирован, еще в октябре 1914 года, для «высочайшего сопровождения», т. – е. для описания царских поездок по фронту. На этой должности его и застали февральские дни 1917 года. Любопытно сравнить его воспоминания, писанные в эмиграции, с показаниями, данными им в августе 17-го года Чрезвычайной Комиссии Временного Правительства. Эти показания существенно разнятся по тону, по целому ряду любопытных деталей от ретушированных и подправленных мемуаров. В руки комиссии попал дневник Дубенского, и цитаты из дневника, вкрапленные в текст показаний, существенно расходятся с самим стилем мемуаров, поданных читателю в виде таких же поденных записей. Любопытно отметить, что в августе 1917 года Дубенский пытался изобразить себя «патриотом», чуть ли не в духе прогрессивного блока. Так, напр., взаимоотношения царя и царицы он в показаниях характеризует следующим образом: «Государь был в полном подчинении. Достаточно было их видеть четверть часа, чтобы сказать, что самодержцем была она, а не он. Он на нее смотрел, как мальчик на гувернантку, это бросалось в глаза. Когда они выезжали, и она садится в автомобиль, он только и смотрит на Александру Федоровну. По-моему, он просто был влюблен до сих пор, какое-то особенное чувство было у него» [1] . В дневнике своем, еще в январе месяце, он записал: «Слабое, плохо организованное правительство наше во главе с государем, с Протопоповым, жалким стариком кн. Голицыным, начинает бороться, но ничего не выйдет, ибо очень плохи сторонники правительства; а между тем, должно уступать требованиям взволнованного общества… едва ли можно сохранить самодержавие. Слишком появилась глубокая рознь русских интересов с интересами А. Ф» [2] Касательно самой Александры Федоровны, Дубенский, не колеблясь, показал, что она страдала психозом, и сослался при этом на мнение Марии Федоровны, матери Николая II, определенно считавшей, что царица сошла с ума. Такой же точки зрения Дубенский придерживался и в отношении Протопопова. Жизнь Ставки он называл «тихой и бесталанной». Был, естественно, поставлен Дубенскому вопрос о царе, об отношении к надвигавшейся революции. В своем ответе он подчеркнул абсолютно пассивность царя и царского окружения. «Чем вы объясните эту пассивность?» – спросили тогда у Дубенского. Ответ последнего настолько характерен, что мы должны привести его in extenso. «Никак не могу объяснить его отношения. Это такой фаталист, что я не могу себе представить. Он всегда ровно, как будто равнодушно, относился, сегодня, как вчера. Вот маленькая подробность: когда случилось отречение, я был совершенно расстроен, я стоял у окна и просто не мог удержаться от того, чтобы, простите, не заплакать. Все-таки я старый человек. Мимо моего окна идет государь с Лейхтенбергским, посмотрел на меня весело, кивнул и отдал честь. Это было через полчаса после того, как он послал телеграмму с отречением от престола, в ожидании Шульгина». Между прочим, сравнивая текст показаний с соответствующим местом воспоминаний, начинаем легко уяснять принятый Дубенским для своих мемуаров метод ретуширования и подкрашивания событий. Тот же эпизод звучит в мемуарах совершенно иначе. «Проходя мимо моего вагона, государь взглянул на меня и приветливо кивнул головой. Лицо у его величества было бледное, спокойное». Равнодушие, отупляющую пассивность царя Дубенский толкует сейчас чуть ли не как акт какого-то стоицизма. В 1917 г. он был на этот счет несколько иного мнения. «Я говорил, что он отказался от Российского престола просто, как сдал эскадрон. Вот такое у меня было оскорбленное чувство, но когда я его провожал, когда он от матери шел в вагон, тут нельзя было быть спокойным. Все-таки я поражался, какая у него выдержка. У него одервенело лицо, он всем кланялся, он протянул мне руку, и я эту руку поцеловал» [3] .
1
«Падение царского режима». Ленгиз, 1925 г., т. VI, стр. 383.
2
Там же, стр. 384
3
Там же, стр. 393.
Так обстоит дело с Дубенским. Наигранный пафос его мемуаров есть несомненный плод эмигрантского похмелья. Но и в таком виде они интересны, в своей протокольности. как известная сводка событий. – В настоящем сборнике мемуары эти, с некоторыми сокращениями, становятся впервые доступными советскому читателю.
За Дубенским следует флигель-адъютант, полковник Мордвинов.
При поверхностном сравнении они оба кажутся людьми одной и той же касты, одной и той же социальной психологии. На самом деле, это не совсем верно. Дубенский был в сущности очень далек от сферы двора, от интимного круга лиц, окружавших Романовскую семью. Мордвинов, в силу происхождения, своего воспитания, всего порядка прохождения своей служебной карьеры, был непосредственно связан, если не с царем, то с великим князем Михаилом Александровичем и с целым рядом видных придворных. Казалось бы, при всех этих данных Мордвинов мог бы глубже проникнуть в психологию царя, мог бы лучше разгадать, что скрывала за собой одервенелая маска самодержца. Но и он пассует перед зрелищем давящего фатализма и обреченной пассивности. В силу своего служебного положения Мордвинов видел царя гораздо ближе и чаще, чем Дубенский, но впечатления его от этого не становятся ярче. Царя опутывает атмосфера бесконечной будничности, бесконечной обывательщины. Во все эти бесконечно трагические революционные дни свита проделывает все тот же монотонно-однообразный ритуал своего служебного дня. Вот наступило 1-е марта «новый тяжелый день» – по выражению Мордвинова. «Короткое время, которое мы обыкновенно проводили с его величеством, ничем не отличалось в разговорах от обыденных нетревожных дней. Не легко, конечно, было и нам и ему говорить о ничтожных вещах», – замечает Мордвинов. Но утверждение его никак нельзя принять всерьез, по крайней мере, в части, касающейся Николая. Свита-то наверное волновалась и мучилась в томительном предчувствии конца. Ну, а царь? 2-го марта, уже приняв решение об отречении, он входит в столовую для дневного чаепития. «Я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные часы минувших «обыкновенных» дней… Шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами… Государь сидел, спокойный, ровный, поддерживал разговор». А ведь Николай был в кругу самых близких, самых преданных ему людей. И тут он не нашел ни одного слова, ни одного намека, ни одного жеста. С какой радостью поведал бы нам Мордвинов какую-нибудь фразу, обращенную к «потомству». Увы! Ему остается вспоминать особенное «сосредоточенное» выражение глаз и нервное движение, с каким царь доставал папиросу. Согласитесь, что «нервное» обращение с папиросой нельзя не считать крайне скудной реакцией на переживавшиеся тогда события.
Впрочем, 3-го марта Мордвинову удалось таки поговорить с царем. Мы помним, как весело Николай кивнул плакавшему Дубенскому. При отъезде из Ставки царь обратился к адмиралу Нилову со словами: «как жаль, Константин Дмитриевич, что вас не пускают в Царское со мною». С неменьшей находчивостью приветствовал он Мордвинова. «А и вы, Мордвинов, вышли подышать свежим воздухом». Мордвинов пытался начать разговор об отречении, о дальнейших планах царя. Выяснилось, что Николай собирается жить «совершенно частным лицом», уехать в Крым и в Костромскую губернию, не покидать во всяком случае Россию. На этом разговор прервался. Наконец, в последний раз, Мордвинов видел царя в день его отъезда из Ставки. Николай II был один в своем кабинете и неторопливо, спокойно собирал с письменного стола разные вещи для укладки.
Мордвинов пришел к царю за советом: оставаться ли ему в Ставке или ехать в Царское Село. Английский военный атташе рекомендовал ему остаться и когда Николай узнал об этом совете, он, в свою очередь, заявил: «конечно, оставайтесь, Мордвинов». Мордвинов подчеркивает, что это сказано было без колебаний.
Таков облик Николая II-го по воспоминаниям Мордвинова. И у Мордвинова, конечно, очень много лирики, много искусственного, деланного пафоса. И все же он не в силах скрыть убожество, скудость и серую повседневность тех бытовых рамок, в которых протекли последние дни царского режима. У Мордвинова особенно хорошо показано, как гибнущий класс в минуты кризиса теряет всякое чувство реальности, как он погружается в мир иллюзий и тонет в хаосе всевозможных призраков. Чего стоют его юридические размышление по поводу «опекунства», по поводу «правомерности» самого акта отречения. В последний момент утратив опору в армии и опору в стране, монархисты пытаются опереться на текст «основных законов». А вот, например, Мордвинов узнает о намерении отрекшегося царя проститься с войсками. Он радуется в «тайниках своей души». Он надеется на то, что «появление государя среди войск или даже слова его прощального приказа могут произвести такое сильное впечатление на хорошую солдатскую и офицерскую массу, что она сумеет убедить своего вождя и царя отказаться от рокового для всей страны решения» Таким образом, Мордвинов мог самым серьезным образом предполагать, что трагическая сцена разлуки Наполеона со старой гвардией повторится при прощании Николая с той самой армией, которая в течение трех почти лет терпела неслыханные поражения, во имя борьбы за глубоко ей чуждые, глубоко анти-народные интересы. Но люди типа Мордвинова ошибались не только в армии. Почему-то их всех обуяла в эти дни тяга в родовые поместья. Мы видели, что сам Николай хотел улепетнуть «В деревню, к тетке, В глушь, в Саратов»…
вернее, в Костромскую губернию. «Лицом к деревне» также собирался повернуться и злосчастный дворцовый комендант Воейков. Почему-то он рассчитывал на полную безопасность именно в своем Пензенском имении. Точно так же и Мордвинова потянуло в буколическую обстановку дворянской усадьбы. У него было чисто случайное препятствие к осуществлению этого желания – недавний пожар его деревенского дома. Неужели-же у этих последышей российского дворянства не хватало примитивного чутья для того, чтобы предугадать ту обстановку непримиримой классовой борьбы, какая должна была сложиться в деревне на следующий же день после революционного переворота. А казалось, именно в этой среде должен был быть, наконец, богатый исторический опыт, восходивший от недавно пережитого 1905 года к далеким дням Пугачевщины.