Шрифт:
Где-то кого-то расстреляли, кого-то повесили. Но партизаны ли это? Теперь расстреливают и вешают без всякого разбора, запросто тысячи и сотни тысяч. Взорван мост на Соломянке, взорвана водокачка на станции. Кто это сделал? Партизаны или диверсанты-одиночки? Да и кто знает, быть может, под Софией уже дремлют разрушительные заряды? Сколько времени прошло с тех пор, пока он сидел за колючей проволокой на Сырце? Проверить все это можно только в соборе. Он примет предложение Шнурре только для того, чтобы проверить, нет ли в соборе взрывчатки. А если есть? Или начнут завозить? Что тогда? Обращаться за помощью к куме из Леток? К этой добродушной разговорчивой женщине? Но ведь это же безумие - допускать, что тетка, снабжающая штурмбанфюрера Шнурре молоком, имеет связь с партизанами!
И все же.
– Скажите, пожалуйста, - обратился Отава к молочнице, - я мог бы, в случае необходимости конечно, прислать к вам своего Бориса? Парень еще совсем мал, а тут, сами видите, все может случиться...
– Да боже ты мой!
– всплеснула ладонями кума из Леток.
– Да вы только бабе Гале скажите, так она его прямо ко мне... Чего ему здесь сидеть? Да и вам бы, товарищ профессор, если бы из Киева да в наши леса, потому как тут же и голод, и холод, и хвашистюры эти.
– Нет, нет, - торопливо произнес Отава.
– Я должен быть здесь, я останусь в Киеве, что бы там ни было. А за Бориса благодарен заранее...
Так профессор Гордей Отава принял решение создать свой собственный фронт против фашизма, чуточку наивное, но честное, возможно, единственно правильное в его безнадежном положении решение; никем не уполномоченный, кроме собственной совести, никем не посланный, никем не поддерживаемый, должен был встать он, никому не известный, на защиту святыни своего народа перед силой, превосходившей его, быть может, в тысячи и миллионы раз, но не пугался этого, как не пугался когда-то великий художник, создававший Софию, затеряться во тьме столетий со своим именем и со своими страданиями.
Отава сразу же бросился на лестницу, начал стучать в квартиру академика Писаренко, занятую теперь Шнурре, но никто ему не открыл; видимо, штурмбанфюрер и его ефрейтор куда-то уехали, у них теперь "работы" хоть отбавляй, они торопятся награбить в Киеве как можно больше; профессор Отава, кажется, догадался теперь о настоящей миссии Шнурре: наверное, его, как специалиста, послали сюда либо экспертом, либо и просто начальником специальной команды грабителей, которая должна была вывозить в Германию все художественные ценности, найденные в оккупированном Киеве.
Чтобы не терять зря времени, Отава, торопливо показав пропуск охране, направился к Софии. Возможно, Шнурре там. Возможно, именно в этот момент разнюхивает, в каком месте прежде всего нужно сдирать штукатурку в поисках еще не открытых шедевров, возможно, уже расставляет своих, немецких реставраторов...
Но во двор Софии Отаву не пропустили. Не смог он проникнуть туда ни с Владимирской, где стояли два мордатых автоматчика, ни с площади Богдана, под колокольней, где также торчали два охранника. Отава пошел вдоль стены, окружавшей софийское подворье, хотел было возле ворот Заборовского по-юношески взобраться на стену, но по ту сторону послышалась немецкая речь, там, кажется, маршировали солдаты, - всюду, по всему Киеву теперь маршировали солдаты; он снова вышел на площадь Хмельницкого, гетман замахивался своей булавой, картинно вздыбливая над Киевом коня, а неподалеку от него, не боясь ни черного гетманского жеребца, ни взмаха булавы, маршировала сотня немцев, одетых в шинели лягушачье-зеленого цвета, и, чтобы хоть малость согреться, горланила глупую песенку:
Warum die Madchen lieben die Soldaten?
Ja, warum, ja, warum!
Weil sie pteifen auf die Bomben und Granaten.
Ja, darum, ja, darum!
По площади двигалось разноцветное воинство, ехали машины с берлинскими регистрационными знаками, козыряние, вытягивание в струнку, выстукивание каблуков - ни малейших признаков того, что под Москвой им нанесено ужаснейшее поражение, что вскоре им придется сматываться и отсюда. Неужели они могут еще долго продержаться? Если бы только он мог кого-нибудь спросить об этом, кто б мог ему ответить. К сожалению, он был один. Избрал добровольное одиночество и теперь искупал этот выбор. Человек в конце концов платит за все.
С Шнурре он увиделся только вечером. Тот метался по Киеву со своим ординарцем-ассистентом весь день, был утомлен, но профессора Отаву впустил в квартиру охотно, даже с радостью.
– Так будет лучше, мой дорогой профессор, так будет лучше, - мурлыкал Шнурре, пропуская Отаву вперед, а тот шел по знакомым некогда комнатам академика Писаренко и не узнавал здесь ничего. Не было книг, не было привычной простой мебели, всюду теперь сверкала бронза, стояла мебель в стиле Людовика XVI (где и набрали в Киеве такого!), дорогие вазы датского фарфора спокойных тонов приморского неба, в серебряных княжеских трехсвечниках истекали воском высоченные свечи, в кабинете - письменный стол в стиле рококо, словно бы привезенный из самого Версаля, за ним деревянный стул со спинкой, вырезанной в форме двуглавого орла, из мебели русского императорского дома, а с этой стороны - для посетителей - два кресла, глубокие, спокойные, с тусклым отливом темно-вишневой кожи.
– Сигары? Сигареты?
– гостеприимно спросил Шнурре.
– Ах, я забыл: вы ведь не курите. Тогда - шнапс, коньяк, ром или водка? Прошу садиться. Рад вас видеть в добром здравии...
Он еще хотел, наверное, добавить "с добрыми намерениями", но Отава не стал слушать его до конца, не садясь, не отходя от порога, мрачно произнес:
– Я пытаюсь обдумать ваше предложение, но прежде, чем сообщить о своем решении, я должен осмотреть Софию, чтобы убедиться, что там не причинено никакого вреда.