Шрифт:
– Вздор… Жизнь – это парад в цирке. Видал ты когда-нибудь что-либо более унылое, чем цирковой парад? Одна из тех шуток, которые не смешат.
– Жюстина, еще вина! – сказал Гэнслоу.
– Ты знаешь, как ее зовут?
– Я здесь живу… Монмартр – это выпуклость на середине щита; Монмартр – это ось колеса. Вот почему здесь так спокойно. Как в центре циклона, огромного, кружащегося, вращающегося циркового парада.
Жюстина со своими красными руками, перемывшими так много тарелок, с которых хорошо пообедали другие, поставила между ними ярко-красного лангуста, клешни и щупальца которого растянулись на скатерти, где виднелось уже несколько пурпурных винных пятен. Соус был желтый и пушистый, как грудка канарейки.
– Знаешь, – сказал Эндрюс, откидывая со лба растрепанные желтые волосы и начиная вдруг говорить взволнованно и быстро, – я охотно согласился бы, чтобы меня расстреляли через год, лишь бы прожить этот год здесь, с роялем и миллионом листов нотной бумаги. Это стоило бы сделать.
– Да, это славное местечко на тот случай, когда возвращаешься. Представь себе, что ты возвращаешься сюда после плоскогорья Тибета, где ты чуть-чуть не утонул и едва не был оскальпирован, где ты любил дочь афганского вождя… у которой были красные губы, намазанные рахат-лукумом, так что во рту у тебя оставался сладкий вкус поцелуев. – Гэнслоу мягко пригладил свои каштановые усики.
– Но для чего видеть и чувствовать, если не имеешь возможности передать все это?
– Для чего вообще жить? Ради самой жизни, человече. К черту смысл!
– Но единственная глубокая радость, которая возможна для меня… это… – голос Эндрюса прервался. – О Господи, я отдал бы всю радость мира, если бы мог создать одну страницу, которая была бы выражением жизни. Знаешь, уже годы, как я ни с кем не разговаривал.
Оба они молча смотрели в окно на туман, тесно прильнувший к стеклу. Он напоминал вату, но казался более мягким и был зеленовато-золотистого цвета.
– Ну, сегодня, уж наверное, полицейские не накроют нас, – сказал Гэнслоу, весело постукивая кулаком по столу. – У меня блестящая мысль отправиться на улицу Сент-Анн и оставить свою карточку заведующему полицейской частью армии. Черт побери! Помнишь того человека, который закусил нашей бутылкой вина? Он плевал на все, не так ли? Вот ты толкуешь о выражении жизни. Почему бы тебе не выразить это? Я думаю, что это поворотный пункт твоей карьеры. Он заставил тебя поехать в Париж… ты не станешь отрицать этого?
Оба они громко рассмеялись, качаясь на своих стульях. Эндрюс уловил отзвук смеха в бледных фиалковых глазах калеки-юноши и в темных глазах девушки.
– Давай-ка расскажем им об этом, – сказал Эндрюс, все еще смеясь. Его лицо, побледневшее за время пребывания в госпитале, внезапно раскраснелось.
– Ваше здоровье! – сказал Гэнслоу, оборачиваясь и поднимая свой стакан.
Затем он рассказал им о человеке, который ел стекло. Он поднялся на ноги и, жестикулируя, медленно рассказывал своим тягучим голосом. Жюстина стояла тут же с блюдом фаршированных томатов, красная кожица которых едва просвечивала сквозь мантию темно-коричневого соуса. Когда она улыбалась, щеки ее надувались и делали ее слегка похожей на белую кошку.
– А вы тут живете? – спросил Эндрюс, после того как все они посмеялись.
– Всегда. Я редко хожу в город. Это так трудно. У меня высохшая нога. – Он улыбнулся сияющей улыбкой, как ребенок, рассказывающий о новой игрушке.
– А вы?
– Как бы я могла быть в другом месте, – ответила девушка. – Это несчастье, но ничего не поделаешь. – Она постучала костылем по полу, точно подражая его походке.
Юноша рассмеялся и крепко обнял ее рукой за плечи.
– Я хотел бы жить здесь, – просто сказал Эндрюс.
– Почему же вы не сделаете этого?
– Да разве ты не видишь, что он солдат, – прошептала торопливо девушка.
На лбу юноши появилась морщина.
– Ну не по доброй воле, я думаю, – сказал он.
Эндрюс молчал. Им овладел непонятный стыд перед этими людьми, которые никогда не были солдатами, которые никогда не будут ими.
– Греки говорили, – сказал он, с горечью произнося фразу, которая давно уже сверлила его мозг, – что человек, сделавшийся рабом, в первый же день утрачивает половину своей доблести.
– Когда человек делается рабом, – повторил юноша мягким голосом, – он теряет половину своей доблести.
– На что вам доблесть? Любовь – вот что вам нужно, – сказала девушка.
– Я съел твои томаты, друг Эндрюс, – сказал Гэнслоу. – Жюстина принесет нам еще. – Он вылил остатки вина, которые наполнили до половины оба стакана своим жидким блеском цвета красной смородины.
Снаружи туман покрывал все ровной тьмой, слегка окрашенной в желтое и красное близ редко разбросанных уличных фонарей. Эндрюс и Гэнслоу брели без определенной цели по ступеням, которые вели из спокойной темноты Монмартра к беспорядочным огням и шуму более людных улиц. Туман проникал им в горло, щекотал в носу и задевал щеки, точно чьи-то влажные руки.