Шрифт:
Лица становились пунцовыми.
Ротный командовал — "Ша-а-гом — марш!" Твердо били ногою юнкера, но ротный был недоволен, он поглаживал рыжие бакенбарды и протяжно говорил:
— Но-оги нету! На носок больше! Прямее ногу. Отбить шаг! Барабанщик, ударь! Гонять буду!.. Ноги нету!
Когда час подходил к концу, уже не было холодно, бурно носилась кровь под тонким сукном мундира и бессилен был мороз.
С громом «ура», врассыпную, на перегонки, через плац бежала в подъезд рота, а из другого подъезда выходила другая рота на утоптанный плац.
В помещении протирали винтовки, отогревали руки и уши и строились на "ружейные приемы". Стояли навытяжку, держа "на плечо". По фронту медленно шагал штабс-капитан Герцык, и слышались скучные поправки:
— Разверните приклад… Чуть доверните… Возьмите больше в плечо… Не заваливайте плечи. Поднимите правое ухо…
В конце часа медленно бил барабан редкий шаг и по одному проходили юнкера с ружьями на плече весь длинный коридор, тянули носок, били подошвой по полу, а подле бегал штабс-капитан и кричал:
— Тверже ногу!.. На весь след, не подсекайте, проносите плавно… Когда нога сзади, носок кверху… Теперь тяните носок!
Ковалась та удивительная выправка, какой не было нигде на свете, усыплялся мятежный дух молодости, дисциплинировалась воля, погасали бурные желания, и тело покорялось духу.
Создавалась русская пехота.
Только внизу, в обширной «чайной», где на артельных началах торговали юнкера сладкими пирожками, булками и чаем, где за маленькими столиками шумно сходились они изо всех рот, они забывали муштру и говорили все, что хотели.
Но никогда здесь не было ученого или тем более политического спора.
Со смехом рассказывали пряные анекдоты, бог знает когда зародившиеся и из века в век повторяемые все с одними и теми же вариантами, мечтали о выпуске, о том, как сами будут заказывать себе обмундирование, разбирали поставщиков: шапочников, сапожников, оружейников, портных. Порой говорили о театре, о литературе, о прочтенном или слышанном. Хвастались, как удалось поклониться свояченице батальонного командира, балетной танцовщице.
— Иду, а она, значит, с лестницы спускается. В белой шапочке и шубке на белом меху. Прямо снегурка,
— Хорошенькая?
— Прелесть… Глазки синие. Я ей козыряю, во как! Она головкой кивнула и вся розовая стала.
— Да ты что?.. Знаком?
— Ну что знаком? Разве мы не одного батальона?
— Нахал ты, Петька.
— Фельдфебель наш за нею ухаживает. В воскресенье отпуск до поздних часов брал, чтобы из балета ее проводить.
— Что же «кораблик» — то смотрит?
— Батальонный? Он и рад. Ничего Купонскому не очистится. В сухую выйдет. Жениться не может, а ему все покойнее — защитник есть. Места-то глухие.
За другим столиком Федя и толстый Бойсман ухаживали за хорошеньким, изящным, как девушка, юнкером третьей роты Старцевым.
— Старцев, мазочка, помпонь! Скушайте пирожное, — приставал потный прыщавый Бойсман с маслянистым лицом и щурил свиные глазки.
Старцев ломался, выгибал мизинный палец, доставая с тарелки печенье, и картавил.
— Чем вы теперь увлечены, Старцев? — спросил Федя.
— Я? — Старцев сделал наивно круглые глаза. — Поэзией Мюссе… Как это к гасиво: Les chants desesperes sont les chants les plus beaux, et j'en sais les meilleurs, qui sont de purs sanglots. (Самые красивые песни — песня отчаяния. И я знаю лучшие из них — они сплошное рыдание.)
— Пишете сами что-нибудь?
— Да. На се'гом фоне Пете'гбу'гского зимнего неба, Нева и к'гепость. Идет юнке'г, и незнакомка в вуали ему делает знак… И только. Но се'гдце юнке'га погибло и он кончает с собою.
— Ах, какая тема! — сказал Федя.
— До ужаса сентиментально, — заметил Бойсман.
— Я начну: "Се'гое небо, се'гые звезды, се'гые думы, се'гые песни…
— Мазочка! Да разве звезды бывают серыми?
— Кусков, я просил вас меня так не называть! — сказал, капризно надувая губы, Старцев.
— Но вы помпонь… на цыпочках! — сказал Федя.
— Оставьте, Кусков! Это вам не к лицу!
Федя покраснел. Его влекло к Старцеву то, что Старцев напоминал ему семью. С ним уходила прочь однообразная обыденщина училищной жизни, они уносились в какие-то красивые мечты стихов. Старцев напоминал ему Ипполита и Лизу вместе, но Ипполита и Лизу младше его, которых он не боялся и кому мог даже покровительствовать. И не столько тянуло Федю к Старцеву, что Старцев был хорошенький и чистый, как девушка, что он носил на пальцах кольца, имел длинные холеные ногти и незаметно влек к себе своим женским грудным контральто и манерами, напоминавшими манеры Лизы, сколько то, что Старцев был из культурной семьи, говорил по-французски, по-немецки и по-английски и бывал в хорошем обществе. Он казался Феде человеком другого мира, высшей культуры. Он не был груб, как было грубо большинство юнкеров, не щеголял сквернословием и, когда кто-нибудь при нем говорил худое слово, Старцев краснел, как институтка.