Шрифт:
Перед Саблиным во всей ясности стал вопрос о том, что народ надо учить и воспитывать, создавать школы патриотизма, внушать сознание русской великодержавности. Но кто будет учить? Те, кто для этого кончил гимназию и университеты? Замелькали перед ним образы молодежи, с которой он в дни юности встречался у Мартовой. Но это общество само надо учить патриотизму. Оно само не верит в Россию и не любит Россию… Это оно пустило стихи, это оно на всех перекрестках кричит крылатые драгомировские слова и злобно хихикает над нашими неудачами.
Царь, народ и интеллигенция и все три разные, не понимающие друг друга и друг другу противоположные, Царь любит Россию и верит в русский народ. Он видит его в своем сводном пехотном полку, среди своих егерей, кучеров и прислуги. Лучше русского народа нет людей — говорил не раз ему Царь. Царь не знает, что народ спокойно говорит: «Нам все одно, что Микола, что Микадо… Нам земли бы!»
У народа свой царь. Страшный царь голод и царица земля, спасающая от голода.
Интеллигенция стала между народом и Царем. Она не любит и не признает Царя, она всеми силами старается — одни сознательно, другие безсознательно — пошатнуть его авторитет, но она разошлась и с народом. Она не знает и не понимает народа. Она его идеализирует, приписывает ему качества, которых народ не имеет. В громадном российском здании случилось несчастье, ссохлась известка, выпадал цемент, крошились кирпичи. Кто-то в эти тревожные дни пустил новое слово о России. Россия-де, колосс на глиняных ногах. Осели и размокли ноги, и вот-вот колосс полетит кувырком. Это сказал Саблину вдумчивый серьезный офицер князь Шаховской, Рюрикович, дальний родственник графа Л. Н. Толстого, много читавший и изучавший.
Саблин усомнился в народе. Он стал чаще бывать в эскадроне, беседовать с людьми, с вахмистром.
Старый Иван Карпович негодовал и бранился.
— Совсем, ваше высокоблагородие, не тот народ стал. Сдурели люди. Ты ему указываешь: железо, мол, почисть до блеску, а он тебе японской войной тыкает. Там все защитное, так зачем, мол, до блеска. Образованны очень стали, много рассуждать позволяют.
С Саблиным солдаты говорили мало. Они боялись его, но Саблин по некоторым вопросам заметил, что они что-то знают и таят про себя.
— Ваше высокоблагородие, — спросил его взводный лихой ярославец Панкратов, — почему же мы так оплошали, что карт японских не приготовили? Без карты разве можно воевать?
— Ваше высокоблагородие, а вот теперь пишут, что кавалерии совсем не надо. У японцев кавалерии нет, а как хорошо орудуют. А то, судите сами, лошади сколько стоят. Этих лошадей в хозяйство бы, — говорил солдат Баум из богатых колонистов.
У солдат появились вопросы, чего раньше не было. Раньше солдат, не вдумываясь и не рассуждая, исполнял все то, что приказывал ему офицер. Солдат верил офицеру.
«Хорошо это или худо, что у солдата появился интерес к военному делу? — спрашивал сам себя Саблин. — Да, — думал он, — если вопросы, это хорошо, но если критика и недоверие — не дай Бог. Если солдатская масса станет повторять пошлые анекдоты о куропатке под сахаром, читать эти гадкие стихи — тогда все пропало».
Солдат стал интересоваться газетами, стал много читать, доискиваться, спрашивать, разговаривать с офицерами. Тут-то и надо было бы его поддержать и слиться с ним, но офицеры этого не могли, не мог это сделать и Саблин. Быт мешал. Саблин невольно вспомнил уроки Любовина и Марусю. Да, предки стояли между ними. Солдат искал равенства, дружной беседы, Саблин шел на эту беседу, хотел ее сам, но выходил урок. Вставание, вытягивание, титулование и опять: барин и слуга.
Говорить было трудно. С войны писали о значении защитного цвета, окопов, разведки, о том, что японцы невидимо избивают нас, о невозможности конных атак, — а на военном поле были все те же белые рубахи, равнение, направление, сомкнутость и безконечные заезды повзводно налево кругом. Война говорила одно, но рутина делала свое дело, маневры были бледны и исполнялись неохотно. Саблин толкнулся к Дальгрену.
— Чушь эта японская война, — сказал ему недовольным голосом Дальгрен, — Она нам всю военную науку испортила. Конные атаки будут! Не артиллерия, а по-прежнему кавалерия царица полей сражений, но Куропаткин не имеет кавалерийских вождей, а история конницы — это прежде всего история ее генералов.
Дальгрен, несмотря на всю свою сдержанность, осуждал Куропаткина и обвинял его в отсутствии смелости и недостатке решительности. Опять была критика. Она проникла и в Генеральный штаб. Критиковали много, но ничего не делали для того, чтобы исправить недочеты.
«Итак, — думал Саблин, — война ударила по зданию Российской империи. Царь, интеллигенция и народ отбились друг от друга. Народ не верит Царю, интеллигенция не только не верит, но не любит и жаждет освободиться от него. Враг Царя не столько народ, как интеллигенция, и борьба за Царя должна быть с ней. Теперь или никогда Царь должен был сказать какое-то слово, порвать с пошлой, все критикующей интеллигенцией и пойти с народом, потому что народ еще мог вернуться к Царю. Но какое слово сказать народу, как привлечь его к себе и с ним ополчиться против интеллигенции?» — Саблин этого не знал.