Шрифт:
— Ты кто такой? — спросил он юношу.
— Виктор Модзалевский, — смело ответил доброволец.
— Откуда?
— Я гимназист Холмской гимназии. Сын шляхтича из-под Владимира-Волынского.
По-русски он говорил чисто, но с некоторым иностранным акцентом, как говорят иностранцы или русские, долго жившие за границей.
— Душевный парень, Витя, — сказал Каргальсков. — Все казаки его полюбили. Песни поет. Он и по-немецки и по-французски знает. Вчера пленных допрашивал. Ловко говорит.
— Где вы учились немецкому языку?
— В гимназии, — коротко ответил Модзалевский.
— Он давно у вас? — спросил Карпов Каргальскова.
— Третий день всего. В Чертовце к нам пристал.
— Хорошо, — сказал Карпов, подавляя какое-то смутно-неприятное чувство, которое он испытывал почему-то при виде этого юноши, — оставайтесь при штабе.
— Слушаюсь, — отвечал твердо Модзалевский и еще раз прямо посмотрел в глаза Карпову.
За эти три дня он очень много слышал восторженных рассказов казаков о их командире и теперь, глядя прямо в глаза Карпову, он подумал: «И лучшего из гоев убей!.. Убей!»
Он отчетливо повернулся кругом, как научили его казаки, и пошел со двора. Карпов оставался в раздумье. «Почему, — думал он, — этот юноша мне сразу так неприятен? Прав ли я? Что он смотрит так смело и не боится? Но что в этом худого?»
До самой ночи он не мог отделаться от тяжелого чувства. Странная тоска вдруг заползла в его душу и прогнала тот безмятежный покой, который был у него даже в самые опасные минуты боев.
XXVIII
Полк, в котором служил Саблин, шел четвертый день походом. Ночлеги были плохие. Останавливались по маленьким польским деревням, в тесных и грязных халупах, где ночевали кто на походной койке, кто на полу на ворохе соломы. Эскадроны расходились в разные места, не хватало хат, кругом были угрюмые болота и леса. Часто набегали дожди, потом светило солнце и ярко по-осеннему отражалось в лужах.
Кавалерия, высадившаяся пять дней тому назад из вагонов, где провела трое суток, спешила теперь на помощь N-скому армейскому корпусу, медленно отступавшему из Пруссии, останавливавшемуся, задерживавшемуся и наносящему убыль германцам. Русская армия в эти августовские дни спасала Париж, отдавая свои земли, принося в жертву войне тысячи своих лучших сынов.
Полком командовал князь Репнин, первым дивизионом — Саблин, первым эскадроном — ротмистр граф Бланкенбург и вторым — Ротбек. Оба эскадрона были полны офицерами и ожидали приезда еще корнетов, только что выпущенных из училища и Пажеского корпуса.
В этот августовский день выступили, как всегда, в 8 часов утра. Переход был большой, день очень жаркий, за три дня похода все притомились и жаждали ночлега, мечтая о хороших квартирах. На другой день предполагалась дневка.
От высокого красного кирпичного костела, новой стройки, с серою грифельною крышей дивизионы разошлись. Первому дивизиону был назначен ночлег в селении Вульке Любитовской и второму — в Гончем Броде.
От костела поднялись на холм, покрытый скирдами сжатого хлеба. Шли без песенников с высланными вперед дозорами. Кругом была мирная природа. В деревнях шумели и трещали молотилки, спеша обмолотить хлеб.
Крестьяне выходили на дорогу и равнодушно смотрели на войска, но в этом мирном пейзаже вот уже второй день Саблин примечал суровые штрихи, внесенные войной. Нет-нет попадалась навстречу прочная, на высоких дубовых колесах польская бланкарда, запряженная парою добрых холеных рослых лошадей. На бланкарде, на узлах и чемоданах, среди клеток с домашнею птицею, сидели дамы, барышни, кто в городских шляпках, кто в больших шерстяных платках. Сзади мальчики и девочки гнали коров, гусей, тащили на веревке толстую свинью. Лица женщин были загорелые, волосы растрепаны, глаза усталые, на них лег отпечаток лишений кочевой жизни, ночевок в поле под телегой, свежего ветра, растерянности и испуга.
Это были беженцы.
По стратегическим и иным соображениям войска отходили, пуская неприятеля на Русскую землю. Это делалось легко во имя успеха, во имя победы в будущем. Каждый такой отход срывал с места целые хозяйства, разрушал навсегда уклад жизни, создававшийся двести, триста лет.
Перед эскадронами Саблина бланкарды сворачивали в сторону. Темные красивые глаза женщин смотрели на офицеров, и Саблину казалось, что он читает в них горький упрек за опоздание. Ему становилось совестно, и он отворачивал голову. Эти беженцы открывали перед ним новую сторону войны. Он всегда думал, что война касается только военных, что это они, офицеры и солдаты, умирают героями, страдают по госпиталям от ран, всю жизнь отдают учению о войне и для войны, не имеют истинной свободы и за то им и почет, и яркий мундир, и веселая жизнь, и близость к Государю, и любовь и поклонение женщин. Здесь, в этих измученных лицах женщин, Саблин читал страшную драму жизни, разбитый, поруганный мир, тихое счастье, обращенное в обломки. Ему становилось страшно и совестно. Он считал себя виновным во всем этом. Это он не спас, не защитил, не заслонил их от всего этого разорения.
Но молодежь, офицеры эскадронов, ехавшие впереди, не замечали этого. Они видели в этом только батальную картину, какое-то оригинальное и красивое приключение. Они не думали о том прошлом счастье, которое было у этих людей, и о том будущем бездомном скитанье, которое их ожидало.
— Куда вы, прелестные паненки? — кричал корнет Покровский, хорошенький мальчик, посылая воздушные поцелуи.
— В Варшаву, — отвечали, улыбаясь, паненки. И в улыбке их Саблин видел слезы.
— Зачем так далеко! Мы прогоним немцев, и вы спокойно вернетесь домой.