Шрифт:
И с этим сладостным телом выпало мне играть! Я играл не с шахматистом, не с шахматисткой, не с девушкой даже. Я играл с юным телом, с горячей, обнаженной талией, со знойной звездчатой впадиной в центре чуть пушистого животика. С крошечными кулачками сосков, сжавшимися в центре ее молоденьких, пугливых и дерзких куполов-грудок, упруго натягивавших коротенький топик, под которым не было, кажется, никакого лифчика.
Вся ее биологическая, животная страсть намекала, казалось бы, на то, что играть она будет плохо, ибо может ли это роскошное тело нести в себе глубокий и острый ум? Да, играла она не особенно сильно, моя позиция была лучше почти всю партию. Но решающего перевеса, необходимого для победы, достичь мне никак не удавалось. Я начал вживаться в грядущее разочарование: пол-очка вместо очка, ничья вместо победы, равенство вместо обладания и власти над этой жаркой и трепещущей обнаженной самкой. И с этим мне предстояло жить целые сутки — огромный в таком возрасте срок! В турнире по швейцарской системе, когда девять дней подряд каждый участник играет по одной партии в день, весь день окрашивается результатом и ходом сыгранной до обеда партии. Длительность одной партии может достигать четырех часов на уровне перворазрядников и кандидатов в мастера спорта. На командных первенствах страны среди юниоров — до шести часов. У гроссмейстеров — до семи.
Партия подходила к концу, я потерял уже всякую надежду на победу, двигал фигуры почти механически, из общего позиционного чутья, не вдаваясь в тактические подробности. И вдруг я заметил, что время на моей половине шахматных часов остановилось, а на ее — пошло вдвое быстрее! Это было очень серьезно, ведь просрочить время почти всегда означает проиграть. Я понял, что часы попросту сломались. Сделав ход, она, как всегда, нажимала на кнопку, но время всё равно продолжало идти у нее!
«Сломалось время», — крутилась у меня в голове фразочка в духе Сальвадора Дали. Сломалось что-то и во мне самом. Обычно в таких случаях я говорил сопернику, что, мол, часы стали жульничать в мою пользу, и звал судью, чтобы тот их заменил. Теперь же язык мой отяжелел, руки и ноги окаменели, а в трусах, конечно, всё горело и разбухало. «Свинья! — кричал я себе. — Это же гадость, мерзость, позор! Скажи ей, позови судью! Что с тобой случилось?! В шахматные негодяи решил податься?» Но в зале пахло клубникой, цветами, летел из окна волшебный прохладный ветерок, разбавлявший это жаркий июль, всё вдруг стало чувствами, я хотел впитывать ощущения, плыть в их потоке, чтобы волны его ласкали меня. Я сам превратился в ощущения, но самым главным из них было то, что внизу. Я чувствовал, как из органа моего вытекает сладкая мутная капля, стекает по его смуглой коже, впитывается в трусы… Власть! Он опять почувствовал власть, он оживился, восстал, озверел, он разбушевался.
Эти ненавистные идеальные тела, они, кроме одного, никогда не дают мне, как бы ни пытался я «очаровать» их, как бы ни заискивал, как бы ни плясал, каких сказок бы ни рассказывал, как ученый кот. Они унижают меня, постоянно унижают, эти сволочи, эти гады, эти подлюки, так вот теперь и я возьму свое! Да, я не решаюсь изнасиловать их физически, но духовно, эмоционально — да хоть сейчас! Какой волшебной, какой прекрасной будет месть этому юному голому телу — одному из множества мучающих меня каждый день!
Итак, член мой решил всё за меня. Я буду молчать до победного конца — до победы моего конца над ее коричневым и сильным девичьим телом. Это была настоящая революция. Мой грубый, угнетенный, изогнутый от непосильного труда и ужасных мук член, народ, восстал против этих изящных, изысканных и безжалостных в своем равнодушии и презрении ко мне аристократов — свеженького пупочка, чувственных бедрышек, упругих грудок. Да, они были именно аристократами! Вся немыслимая красота их досталась им даром, от рождения. Но гордились они ею так, будто добились ее сами. О, сколько высокомерия, наглости, снобизма было в их словах, в их поведении! Это была вопиющая сексуальная несправедливость. Долготерпение конца моего подошло к концу, и начался членский бунт, бессмысленный и беспощадный. Орган мой с поистине классовой ненавистью принялся жечь их усадьбы, громить их имения, осуществляя имение их жен, пронзать вилами их холеные тела, пить их кровь…
Мне стало страшно вдруг от своих мыслей. Господи, что я несу, что за кошмарная жуть несется у меня в голове! Я приложил руки ко лбу. Ладони были ледяными и потными, лоб горел огнем — меня поразил этот контраст. Ноги мои неистово мотались под столом из стороны в сторону. При этом лицо мое было каменно спокойно, в зале стояла тишина, в которую вплетался разве что мерный хруст тикающих шахматных часов. Это был тот мир, который я знал, упорядоченный, уравновешенный, по-своему любимый. Только я был совсем другим. Конечно, я давно знал о своих «извращениях» и фантазиях, но мне, повторяю, всегда казалось, что это какая-то другая, странная, темная сторона меня, которая никогда не возьмет надо мною верха в сколько-нибудь значимой общественной ситуации. Ведь я, настоящий я, совсем другой. Я — патентованный отличник, «гуманист, мыслитель, начинающий, но подающий надежды прозаик» (как с дружеской иронией называл меня один приятель), культурный мальчик, возвышенный и тактичный интеллигент и прочая и прочая. Я еще раз остановился, внутренне замер, прислушался к себе… Может быть, это ошибка? Может быть, сейчас я раскрою рот и скажу ей: «Часы сломались. Щас позову судью»? И всё исправится, и всё будет хорошо, как всегда? Но нет. В трусах моих стало уже влажно и липко, член мой дергался и вопил, и требовал ее унижения, ее страдания и упоения властью над голой, трепещущей, юной и упругой коричневой самкой. «Так вот что такое мое я, — медленно проговорил я беззвучным шепотом. — Вот что во мне сильнее…» И я не проронил ни слова. Я двинул ладью на седьмую горизонталь и записал свой ход в бланк. «Лd7». «Ладья дэ семь». Я наступал на нее. Я надвигал свои фигуры, и чувствовал, каждой клеточкой своего члена чувствовал трепетание ее и томление, и отчаяние, и нервозность, и страх, пронзающий это обнаженное красивое тело, подвластное мне теперь.
Она стала моей рабыней. И — да, теперь я мог считать ее глупой, ведь она не заметила того, что заметил я, — поломки часов. Я наслаждался, снова наслаждался унижением красивой и голой коричневой глупой девочки. Она дергалась, трепыхалась и умирала прямо на моих глазах. Видя, что у нее кончается время, она стала делать ходы гораздо быстрее — и испортила свою позицию. Если бы я даже теперь и сказал, что часы сломались, она бы всё равно уже проиграла, так как ходов в любом случае вернуть назад невозможно. Да и переигровки, скорее всего, делать бы никто не позволил, потому что и так партии идут каждый день, просто некогда. Но я промолчал и здесь. Я хотел унизить и растоптать ее до конца. Каждый ее страдающий нерв был отрадой души моей, члена моего, каждое внутреннее содрогание ее наполняло меня триумфом. Я взлетал прямо в небеса, прямо к солнцу. Я был хозяином, господином. Я был богом, лишенным плоти, так как одетым. Она была грешным и подвластным мне человеком, страдающей голой самкой, красивой и бесстыдно обнаженной.
А потом она просрочила время и с восхитительной покорностью остановила часы. Она, побежденная, протянула руку мне, победителю. Я с неописуемым наслаждением крепко сжал ее гладкую ладонь, чуть не бросившись на нее прямо из-за доски и не растерзав ее на месте, раздирая в клочья ее одежду и вгрызаясь зубами в ее крепкие груди, а ногтем большого пальца — в глубокий и длинный смуглый пупок.
Она сдалась, она отдалась. В номере на кровати у меня был настоящий пир плоти, цунами оргазма разнесло меня на части, накрыло с головой, утащило в бескрайний и бездонный океан бушующего садизма и сладострастия.
19
Когда я пришел к нему в следующий раз, он сам встретил меня у входа, а Юля паслась где-то в районе кухни. Ее было слышно, но не видно, хотя закрытых дверей между нами не было. Мы поздоровались, и я лукаво ущипнул его за кончики обнаженных сосков и чуть-чуть покрутил их. Он улыбнулся — смущенно, но как будто довольно. Тогда я поцарапал впадинку на его животе и погладил волоски внизу живота. Он слегка засмеялся — от щекотки, от удовольствия, а может, от всего сразу. Важно было то, что я впервые делал это под носом у Юли. Впрочем, если бы даже она нас и засекла, можно было сделать вид, что это просто безобидная игра. Ведь никто же не позорил и не стыдил ту пожилую и толстую ключницу в доме отдыха, когда она чуть-чуть потискала моего голенького красавца, с которым мы шли на пляж.
