Пруст Марсель
Шрифт:
Я прошел через сады и поднялся обратно по лестнице, где, из-за отсутствия принца, удалившегося куда-то вместе со Сваном, гости вокруг г-на де Шарлюса собрались более густой толпой, подобно тому как во время отсутствия Людовика XIV в Версале больше народа бывало у его брата. Когда я проходил мимо барона, он меня остановил, а шедшие за мной две дамы и молодой человек тем временем приближались к нему, чтобы поздороваться.
«Это мило — видеть вас здесь, — сказал он, протягивая мне руку. — Добрый вечер, госпожа де-ла Тремуй, добрый вечер, моя дорогая Эрмини». Но наверно воспоминание о том, что он мне говорил относительно своей роли главы в доме Германтов, вызывало в нем желание притвориться, будто источник его недовольства, который он все же не мог устранить, заставляет его испытывать удовлетворение, которому его аристократическая дерзость и его истеричность тотчас же придали форму исключительной иронии: «Это мило, — повторил он, — но прежде всего это забавно». И тут же начались взрывы смеха, как будто выражавшие радость и в то же время — бессилие человеческого слова выразить эту радость. Между тем некоторые лица, зная, как он недоступен и как вместе с тем ему свойственны вызывающие «выходки», с любопытством приближались к нам и с поспешностью, почти непристойной, удирали. «Полно, не сердитесь, — сказал он мне, тихонько тронув меня за плечо, — вы знаете, что нравитесь мне. Добрый вечер, Антиош, добрый вечер, Луи-Рене. Ходили ли вы смотреть фонтан? — спросил он меня тоном скорее утвердительным, чем вопросительным. — Это очень красиво, правда? Это чудесно. Это могло бы быть еще лучше, разумеется, если упразднить некоторые детали, и тогда во Франции не было бы ничего, что могло бы сравниться. Но даже в том виде, какой он имеет, он уже в числе самых лучших вещей. Бреоте вам скажет, что напрасно его украсили фонариками, — скажет, чтоб заставить забыть, что у него же и явилась эта нелепая мысль. Но в общем ему лишь очень мало удалось обезобразить фонтан. Изуродовать мастерское произведение гораздо труднее, чем создать его. Впрочем, мы уже смутно подозревали, что Бреоте менее даровит, чем Юбер Робер».
Я снова присоединился к веренице гостей, входивших в дом. «Давно ли вы видали мою прелестную кузину Ориану?» — спросила меня принцесса, которая незадолго до того покинула свое кресло и с которой я вместе возвращался в гостиные. — «Она должна быть сегодня, я видела ее днем, — прибавила хозяйка дома. — Она мне обещала. Кажется, впрочем, вы с нами обеими будете обедать в четверг у королевы итальянской в посольстве. Там будут всевозможные высочества, будет очень страшно!» Они нисколько не могли пугать принцессу Германтскую, в гостиных которой всё было ими полно и которая говорила: «маленькие мои Кобурги», как она могла бы сказать: «маленькие мои собачки». Да и сказала она: «Это будет очень страшно» — просто от глупости, которая у светских людей берет верх даже над тщеславием. О своей генеалогии она знала меньше, чем какой-нибудь учитель истории. Что же касается ее знакомых, то она старалась показать, как она знает прозвища, которые им дают. Спросив меня, буду ли я на следующей неделе обедать у маркизы де-ла Помельер, которую часто называли «la Pomme», и получив от меня отрицательный ответ, принцесса замолчала на несколько секунд. Потом, безо всякой иной причины, кроме желания выставить напоказ свою невольную эрудицию, банальность и согласие с общим духом, она прибавила: «Она довольно приятная женщина, la Pomme!»
Как раз в то время, когда принцесса беседовала со мной, входили герцог и герцогиня Германтские. Но сразу мне не удалось пройти навстречу им, потому что по пути в меня вцепилась жена турецкого посла и, указывая мне на хозяйку дома, от которой я только что отошел, и хватая меня за руку, воскликнула: «Ах! Какая очаровательная женщина — принцесса! Существо, которое стоит выше всех! Мне кажется, — прибавила она с оттенком некоторого низкопоклонства и восточной чувственности, — если бы я была мужчиной, я посвятила бы мою жизнь этому божественному существу». Я ответил, что действительно нахожу ее прелестной, но что я больше знаю ее двоюродную сестру, герцогиню. «Но между ними ничего общего, — сказала мне жена посла. — Ориана очаровательная светская женщина, которая берет свое остроумие от Меме и от Бабала, а Мари-Жильбер — это нечто особое».
Мне всегда не очень нравится, когда мне безапелляционно говорят то, что я должен думать о людях, которых знаю. А тут никаких оснований не было к тому, чтобы жена турецкого посла оценивала герцогиню Германтскую более правильно, нежели я.
С другой стороны, мое раздражение против жены посла объяснялось также и тем, что недостатки обыкновенного знакомого и даже друга являются для нас настоящей отравой, от которой, к счастью, у нас есть «противоядие».
Но, не прибегая к каким бы то ни было научным сравнениям и не говоря об анафилаксии, заметим, что наши дружеские связи или чисто-светские отношения бывают сопряжены с чувством враждебности, от которой мы излечиваемся на время, но приступы которой повторяются. Обычно мы мало страдаем от этих ядов, пока люди «естественны». Говоря «Бабал», «Меме», чтобы обозначить людей, которых она не знала, жена турецкого посла парализовала действие «противоядия», благодаря которому я обычно мог выносить ее. Я сердился на нее, а это было тем более несправедливо, что говорила она так не с целью убедить других, будто она близка с «Меме», а от слишком поспешного образования, в силу которого и называла этих аристократов именами, соответствовавшими, как ей казалось, местным обыкновениям. Школу она прошла в несколько месяцев и экзаменов не держала. Но, размышляя, я нашел также и другую причину, по которой мне было неприятно ее общество. Не так давно у «Орианы» эта же дипломатическая особа тоном основательным и серьезным говорила мне, что принцесса Германтская ей прямо несимпатична. Я счел правильным не задерживать внимание на этой перемене: ее вызвало приглашение на сегодняшнее празднество. Жена посла была совершенно искренна, говоря мне, что принцесса Германтская — божественное существо. Она всегда это думала. Но до сих пор ни разу не будучи приглашена к принцессе, она сочла нужным придать этому обстоятельству такой характер, как будто она сама из принципа и по своей воле уклонялась от приглашений. Теперь, когда ее позвали и когда она, по всей вероятности, могла рассчитывать на то же и в дальнейшем, симпатия ее могла свободно выразиться. Для объяснения трех четвертей тех мнений, которые высказываются о людях, нет надобности ссылаться на любовную неудачу или на утрату политического могущества. Суждение остается неопределенным: приглашение или отказ в приглашении обусловливают его. Впрочем, как сказала баронесса Германтская, вместе со мной делавшая смотр гостиным, жена турецкого посла «приходилась кстати». Главное, она была весьма полезна. Настоящие светские звезды устали появляться в свете. Тот, кому любопытно увидеть их, часто должен переселяться в другое полушарие, где они почти что одни. Но женщины, вроде жены оттоманского посла, совсем недавно появившиеся в свете, не устают блистать в нем, так сказать, всюду зараз. Они полезны на этих своеобразных представлениях, которые называют вечерами или раутами и на которые они, даже находясь при смерти, заставили бы себя притащить, лишь бы не пропустить одно из них. Они фигурантки, на которых всегда можно рассчитывать, страстные посетительницы всех празднеств. Недаром глупые молодые люди, не знающие, что это — звезды фальшивые, видят в них королев роскоши, и потребовалась бы целая лекция, чтобы объяснить, в силу каких причин г-жа Стандиш, неведомая им и вдали от света разрисовывающая подушки, является дамой, по крайней мере, столь же аристократической, как герцогиня Дудовиль.
В обычной жизни глаза герцогини Германтской выражали рассеянность и некоторую меланхолию, огнем мысли она зажигала их лишь тогда, когда ей приходилось здороваться с кем-нибудь из друзей — совершенно так, словно этот друг был некое остроумное слово, какая-нибудь очаровательная шутка, какое-нибудь утонченное блюдо, вкус которого вызвал лукавое и радостное выражение на лице знатока. Но что касается больших вечеров, когда ей слишком много раз приходилось здороваться, то она считала утомительным — каждый раз после каждого из приветствий гасить этот огонь. Так ценитель литературы, собираясь смотреть в театре новую вещь какого-нибудь мастера сцены, проявляет свою уверенность в том, что вечер у него не пропадет даром, и, отдавая гардеробщице пальто, уже приспособляет свои губы к многозначительной улыбке, а оживившийся взгляд — к лукаво-одобрительному выражению; также и герцогиня с момента своего прибытия зажигалась уже на весь вечер. И пока она освобождалась от своего вечернего манто великолепного красного цвета, напоминавшего краски Тьеполо, засверкало целое ожерелье из рубинов, сжимавшее ей шею; окидывая свое платье последним взглядом, внимательным и исчерпывающим, как у портнихи, — взглядом светской женщины, — Ориана убедилась, что глаза ее светятся не менее ярко, чем прочие ее драгоценности. Напрасно некоторые «доброжелатели» вроде г-на де Жанвиля устремились к герцогу, чтобы не дать ему войти: «Так вы не знаете, что бедный Мама при смерти? Его только что соборовали». — «Знаю, знаю, — отвечал г-н де Германт, оттесняя этого докучливого человека, чтобы войти. — Причастие оказало на него самое лучшее действие», — прибавил он, улыбаясь от удовольствия при мысли о бале, на который он непременно хотел попасть после вечера у принца. — «Мы не хотели, чтобы о нашем возвращении было известно», — сказала мне герцогиня. Она не подозревала, что принцесса заранее обесценила эти слова, рассказав мне, что она мельком видела свою кузину, обещавшую ей приехать. Герцог, целых пять минут не спускавший с жены долгого утомительного взгляда, промолвил: «Я рассказал Ориане о сомнениях, которые были у вас». Теперь, видя, что они были не обоснованы и что ей ничего не нужно предпринимать, чтобы рассеять их, она объявила их нелепыми и долго не прекращала своих шуток. «Вот фантазия — решить, что вас не пригласили. И ведь тут была я. Неужели вы думаете, что я не могла бы достать для вас приглашение к моей кузине!» Я должен сказать, что впоследствии она часто делала для меня вещи и более трудные; тем не менее я остерегся воспринять ее слова в том смысле, что я был слишком скромен. Я начинал понимать истинную цену немого или звучавшего вслух языка аристократической любезности, счастливой пролить бальзам на чувство приниженности, свойственное тем, к кому эта любезность относится, однако не идущей столь далеко, чтобы вовсе рассеять его, ибо в этом случае она утратила бы свой смысл. «Но вы же равный нам, если даже не выше», — казалось, всеми своими поступками говорили Германты; и говорили они это так мило, как только можно вообразить, старались возбудить любовь, восхищение, но отнюдь не веру; умение различить фиктивный характер этой любезности было то, что они называли хорошим воспитанием; верить же в действительную любезность было неблаговоспитанно. Впрочем, я вскоре после того получил урок, который научил меня с самой безупречной точностью распознавать размеры и пределы известных форм аристократической любезности. Это было на утреннем приеме, устроенном герцогиней де Монморанси в честь королевы английской; гости двинулись в буфет, образуя нечто вроде маленького шествия, а во главе его была королева, которую вел под руку герцог Германтский. Как раз в эту минуту я и вошел. Рукой, которая у него была свободна, герцог, отделенный от меня расстоянием, по крайней мере, в сорок метров, делал мне бесконечные знаки, которыми звал меня подойти и выражал свою дружбу и которые как будто означали, что я безбоязненно могу подойти, что я не буду съеден живьем вместо сандвичей. Но я, начинавший уже совершенствовать свои познания в языке дворов, вместо того чтобы приблизиться хотя бы на один только шаг, на расстоянии сорока метров от него низко поклонился, но не улыбаясь, словно я видел человека, едва знакомого мне, а затем продолжал свой путь в противоположном направлении. Если бы даже я написал какой-нибудь шедевр, он в глазах Германтов не принес бы мне такой чести, как этот поклон. Он был замечен не только герцогом, которому, однако, в тот день пришлось ответить на приветствия более чем пятисот человек, но и герцогиней, которая, встретив мою мать, рассказала ей о нем, причем остереглась прибавить, что я был неправ, что я должен был бы подойти. Она сказала, что муж ее был в восхищении от этого поклона, что невозможно было выразить им нечто большее. Этому поклону не уставали приписывать все качества, не указывая однако на то, которое и представлялось самым ценным, а именно — скромность, а мне тоже не переставали делать комплименты, из которых я понял, что они в гораздо меньшей степени — награда за прошлое, чем указание на будущее, подобное тому, которое давал своим ученикам директор учебного заведения: «Не забывайте, дети, что эти награды предназначены не столько для вас, сколько для ваших родителей, чтобы они послали вас учиться и на будущий год». Таким же образом г-жа де Марсант, когда в ее кругу появлялся человек, принадлежавший другому обществу, хвалила в его присутствии деликатных людей, которые «всегда откликаются, когда их зовешь, а в остальное время не напоминают о себе», подобно тому, как слуге, от которого дурно пахнет, в целях предупреждения намекают, что ванны превосходно действуют на здоровье.
Во время разговора с г-жой де Германт, даже еще не успевшей выбраться из вестибюля, я услышал один из тех голосов, которые впоследствии мне было суждено отличать совершенно безошибочно. В данном случае это был голос г-на де Вогубера, беседовавшего с г-ном де Шарлюсом. Врачу-клиницисту даже не требуется, чтобы больной, которого он наблюдает, поднял рубашку, ему незачем слушать, как он дышит, достаточно голоса. Сколько раз потом меня где-нибудь в гостиной поражали интонация или смех того или иного человека, который, однако, лишь в точности воспроизводил язык своей профессии или манеры своего круга, надевая маску строгой благовоспитанности или грубой непринужденности, но чей фальшивый голос уже сам по себе говорил моему уху, чуткому к оттенкам, словно камертон настройщика: «Это один из Шарлюсов». В эту минуту в полном составе проследовало целое посольство, кланяясь г-ну де Шарлюсу. Хотя я только в тот вечер впервые (увидев г-на де Шарлюса вместе с Жюпьеном) открыл ту особую болезнь, о которой идет речь, мне для установления диагноза не понадобилось бы ни задавать вопросы, ни выстукивать. Но г-н де Вогубер, беседовавший с г-ном де Шарлюсом, казалось, был в нерешительности. Между тем ему, после сомнений юности, следовало бы знать, как тут быть. Извращенный думает, что во всем мире он — единственный; лишь потом он — новое преувеличение — воображает, будто единственным исключением является нормальный человек. Но г-н де Вогубер, честолюбивый и опасливый, весьма давно уже не предавался тому, что для него было бы удовольствием. Дипломатическая карьера имела на его жизнь такое же влияние, как если б он пошел в монахи. В сочетании с усердным посещением школы политических наук она с двадцатилетнего возраста обратила его к христианскому целомудрию. Недаром, поскольку каждый орган чувства утрачивает силу и живость восприятия, атрофируется, когда им больше не пользуются, г-н де Вогубер, — подобно тому, как человек цивилизованный уже не способен на проявления силы и тонкости слуха, свойственной пещерному человеку, — утратил ту особую проницательность, что редко изменяла г-ну де Шарлюсу; и на официальных обедах, будь то в Париже или за границей, полномочному послу уже не удавалось узнавать людей, которые, будучи наряжены в форменные мундиры, были в сущности подобны ему. Несколько имен, названных г-ном де Шарлюсом, который возмущался, когда о нем упоминали в связи с его вкусами, но которого всегда забавляла возможность рассказать о чужих вкусах, вызвали в г-не де Вогубере сладостное удивление. Не потому, чтобы он после стольких лет собирался чем бы то ни было поживиться. Но эти внезапные откровения, — подобные тем, благодаря которым в трагедиях Расина Аталия и Абнер узнают, что Иоад — из племени Давидова, что Эсфирь, восседающая в пурпуре, имеет еврейских родителей, — меняли облик…ского посольства или такого-то департамента министерства иностранных дел, делали эти дворцы ретроспективно столь же таинственными, как храм иерусалимский или тронный зал в Сузах. Что же касается этого посольства, молодые члены которого все в полном составе явились пожать руку г-на де Шарлюса, то г-н де Вогубер принял тот восхищенный вид, с которым Элиза восклицает в «Эсфири»:
О боже праведный, откуда этот рой Прелестных девушек возник передо мной? Богоизбранного Израиля надежда, Как целомудренны ваш облик и одежда!Затем, желая быть более «осведомленным», он, улыбаясь, бросил г-ну де Шарлюсу глупо-вопросительный и похотливый взгляд. «Ну да, разумеется», — сказал г-н де Шарлюс ученым тоном эрудита, разговаривающего с невеждой. После того г-н Вогубер (что очень раздражала г-на де Шарлюса) не сводил уже глаз с этих молодых секретарей, которых…ский посол во Франции, старый неисправимый развратник, выбрал неслучайно. Но, привыкнув с детства приписывать даже тому, что немо, язык классических произведений, я даже и взгляд г-на де Вогубера заставлял произносить стихи, в которых Эсфирь объясняет Элизе, что Мардохей в своем религиозном рвении счел нужным окружить царицу только девушками, исповедующими его веру:
Но, пламенно любя родимый мой народ, Сионских дев в чертог он вводит хоровод. Ведь каждая из них — цветок младой и нежный, Как я заброшенный сюда судьбой мятежной. В любви к Израилю, вдали от глаз чужих, С великим тщаньем он (он — этот превосходный посол) воспитывает их.Наконец, г-н де Вогубер заговорил не только взглядами. «Кто знает, — сказал он меланхолично, — не существует ли то же самое и в той стране, где пребываю я?» — «Это вероятно, — ответил г-н де Шарлюс, — начать хотя бы с короля Феодосия, относительно которого я, правда, не знаю ничего определенного». — «О, вовсе нет!» — «Если так, то непозволительно до такой степени вводить в заблуждение своим видом. И у него ужимочки! Его манера — это «дорогая моя», — манера, которую я ненавижу больше всего. Я не решился бы вместе с ним показаться на улице. Впрочем, вы должны знать его таким, каков он есть, все его знают». — «Вы совершенно заблуждаетесь на его счет. Впрочем, он очарователен. В день, когда было подписано соглашение с Францией, король обнял меня. Я никогда не был так растроган». — «Это был подходящий момент, чтоб сказать ему, чего вам хотелось бы». — «Ах, боже мой, какой ужас, если бы он только мог подозревать! Но по этому поводу у меня нет опасений». Вот слова, которые я слышал, находясь неподалеку, и которые побудили меня мысленно продекламировать: