Шрифт:
— От каких, например?
— Ну, прежде всего от готовности идти на компромисс с совестью. Мне кажется, что сейчас я в значительно меньшей степени на это способен.
— Вы уверены, что порвали с партийным кланом?
— Недавно меня спросили: как я поступлю, если мне предложат пост на ЦТ? Я, конечно, не могу дать стопроцентную гарантию, что откажусь. Человек слаб, а во мне амбиций и честолюбия еще достаточно много. Меня утешает только одно: этого искушения не будет, „они“ мне больше ничего не предложат.
— Значит, „они“ в вас как в своем человеке абсолютно разочаровались?
— Абсолютно. Для них свой тот, кто на кухне говорит одно, на трибуне — другое, а поступает вообще совсем иначе. Это их корпоративная этика Системы. Самый главный порок — непредсказуемость. И они уже точно знают: Сагалаев может что-то выкинуть. Он сядет на пост, на верхушку, на поликлинику — и вдруг вообразит, что он свободен. Будто он и вовсе не продавал себя.
— Когда же в вас разочаровались окончательно?
— Все накапливалось постепенно, „12-й этаж“ дважды обсуждали на политбюро, „7 дней“ фактически сняли решением политбюро. Когда меня из „молодежки“ пересадили в кресло главного редактора „Времени“, это был как бы шанс исправиться и уестествиться в системе. Ведь системе нужны толковые, профессиональные люди. А я — без ложной скромности — довольно хорошо делаю то, за что берусь.
— Этим и объясняется карьера мальчика из Самарканда?
— Этим. Я был замечен, мне была отведена роль. Система построена по биологическим законам. Ей требуются не только исполнители и рабы. Нужны и жрецы, и охранители, и вожаки. И генераторы идей тоже нужны. Я трезво оцениваю свои творческий потенциал. И свой потолок тоже знаю. Но во мне есть одно безусловное качество: я умею распознавать талантливых людей и ценить их.
— Но почему же у этих талантливых людей — Любимова, Политковского, Листьева, Митковой — кроме благодарности не раз было ощущение, что вы бросали их в самый трудный момент?
— Если они действительно так считают, то просто по-хорошему наивны. Понимаете, я, как все, веду борьбу с самим собой. У меня тоже есть элементарное желание выжить. Но все дело в том, что люди прощают слабости себе, а не лидеру. Чего от меня хотели? Чтобы я шел на костер? А они — пошли бы они за мной? Пусть вначале ответят себе на этот вопрос. Во-первых, я не уверен, что они пошли бы. А во-вторых, я этого ни от кого и никогда не требовал. Требовали только от меня..
— Что значит „идти на костер“?
— В нашем „совковом“ понимании это значит остаться без работы, потерять возможность влиять на какие-то общественно значимые процессы.
— А „не влиять“ — так вы себя не мыслили? Вас бы не удовлетворила карьера рядового журналиста?
— Я фаталист. Я верю в то, что жизнь расставляет людей, как должно. Моя судьба, наверное, сложилась оптимально. В юности я работал в областной газете, писал стихи, даже мечтал стать писателем. Но мой собственный вкус вошел в конфликт с моим творчеством. Наверное, организация творческого процесса — то, чем я занимался большую часть жизни, — получается у меня лучше всего.
— Вы никогда ничего особенного не теряли. Перемещались по горизонтали. Вам ни когда не было так уж плохо.
— А вы очень хотели бы, чтобы мне было плохо, чтобы я прошел полосу неудач или лучше — через трагедию? Внешнее благополучие — оно внешнее и есть. Главное, как известно, — это покой и воля. И в этом смысле я несчастнее многих. Не могу сказать, чтобы я нес в себе какой-то невыносимый груз. Но есть вещи, которые невозможно изменить, от которых невозможно освободиться.
— Так, может, лучше простить себе все и начать нормально жить, как бы с нуля?
— Я об этом много раз думал. Но для меня способ простить себе — это что-то сделать.
— Что вы, ваш союз сделали для тех тележурналистов, кто лишился в силу убеждений возможности работать в эфире?
— Видите ли, Союз журналистов никогда не был предназначен для защиты своих членов. Ну, мы обратились с официальным протестом в защиту тележурналистов Литвы, чьи рабочие места охраняют автоматы, — и что толку? Чтобы стать действенным, союз должен быть преобразован в профсоюз, отстаивающий интересы своих членов перед работодателем. Но это, наверное, процесс нескорый. Решил попробовать другой путь — строить что-то совершенно новое рядом, чтобы оно в конце концов вытеснило старое.
— Это в вашем характере. Нынешний проект — это частное телевидение имени Сагалаева, как иронически сообщила „Рабочая трибуна“?
— И вот представьте: даже после этой заметки, после аналогичных сообщений в „Маяке“ и в телепрограмме „Утро“ меня завалили предложениями.
— А „Рабочая трибуна“ полагала, что „частная лавочка“ возмутит публику?
— Но это никого не возмутило. Даже напротив. Я понял, что в нашем обществе произошло что-то очень серьезное. Люди устали от государственной монополии, в том числе на информацию. Сегодня охотнее будут верить частному лицу, чем государству, приспосабливающему ТВ под свои интересы.