Шрифт:
— Что ты бормочешь? — спрашивает швейцар.
— Ничего.
— Садись здесь, у балюстрады, сын мага. До сих пор помню голубей, которых вдруг из ниоткуда извлек твой отец. Где-то теперь эти голуби…
— Мы их съели.
— Да что ты? Какая жалость! — кручинится швейцар и тут же встряхивается: — Я должен тебя оставить. Не уходи никуда, пока не спустится дон Абрахам.
Оживленный час аперитива уже прошел, а время закусок еще не приспело. Бездельничающие официанты скользят глазами по пустым столикам, по морскому горизонту и останавливаются на Звездочете.
Только несколько молодых женщин сидят за столиками в разных концах террасы. Одетые в элегантные костюмы из английской ткани, они похожи на странных разноцветных птиц. Он не может отвести взгляда от их густых волнистых волос, их превосходных зубов и длинных ног, обтянутых шелком чулок. Но его пугает, когда в ответ на него поднимаются голубые или зеленые глаза, такие же яркие, как поверхность моря, и он чувствует себя неловко, понимая, что похож на маленькую вешалку, на которой болтается огромный фрак, все потертости которого обидно высвечиваются солнцем. Одна из женщин фотографирует его «лейкой» и бессовестно смеется над его замешательством. Другая, с волосами персикового цвета, молчаливая и таинственная, погружена в чтение книги, на обложке которой он разбирает, не понимая, заглавие: Joyce, «Finnegan's Wake». Ему досадно, что он не знает никакого иностранного языка, потому что эта сеньора кажется ему совершенно другой, чем все остальные. Она просит «порто-флип», напиток, о котором Звездочет никогда прежде не слышал. Это не первая заказанная ею рюмка: на столике уже стоят три пустые. Когда ей приносят этот загадочный «порто-флип», она отрывает взгляд от книги и, приближая губы к краю рюмки, которую покачивает в пальцах, смотрит на Звездочета с любопытством своими желто-палевыми глазами, увеличенными длинными, очень подвижными, почти хищными ресницами.
В номерах наверху дирижер бегает из угла в угол своей комнаты большими скачками, с прытью, странной в его полном теле. Фридрих в глубокой задумчивости стоит перед окном, наблюдая оттуда за Звездочетом на террасе — черным кусочком угля.
— Как тебе этот парень? — спрашивает отец. У него такое ощущение, что этот мальчик может вывести его сына из меланхолии.
— Его невозможно рассмотреть как следует. Он утонул в своем фраке. Похож на цыгана, выглядывающего из пещеры.
— Он хороший мальчик. Может, вы станете друзьями. Тебе нужен товарищ твоего возраста.
— Ты поэтому позвал его или все-таки потому, что он хороший музыкант?
— Скоро ты услышишь. У него дар.
— Тогда почему ты так нервничаешь?
— Сын мой, меня беспокоят оркестранты. Все мы оказались в этом городе, убегая от отчаяния и смерти, и были убеждены, что это лишь порт, из которого мы отплывем в Бразилию. Но идут месяцы, а мы сидим в этом городе и видим то же, от чего бежали. Наши музыканты бродят здесь по улицам, как по лабиринту голода и отчаяния, и натыкаются на море, как на стену. Здешние победители совершенно такие же, как и наши палачи. Нет ни одного свободного человека на этих улицах. Чуть приближается жандарм — уже страшно. Но и дома ненадежно. У людей есть одни обязанности — и никаких прав. Только и слышно что причитания старух. Вот что нашли здесь наши музыканты. Но они и в этом не отдают себе отчета, потому что не знают языка и все им кажется странным. Единственное, чего они хотят, — поскорее уехать отсюда, но в этом последнем городе Европы нацисты вцепились нам в фалды и не дают сесть на корабль — что было бы нам спасением. Каждый день мы должны играть в этом приморском отеле и стараться угодить публике, которой нет дела до нашей драмы, так же как и нам нет дела до драмы этого народа…
— Ты думаешь, они не поймут его музыку? Ты это хочешь сказать?
— Такие люди, как Звездочет, их пугают. Многие из наших маэстро уже на грани безумия. Они знать ничего не хотят, и я не могу их осуждать. Поэтому хочу, чтоб они вначале его услышали и только потом увидели. К счастью, они таковы, каковы есть. Музыканты из лучших оркестров Германии. Музыка — единственный язык, который они никогда не разучатся воспринимать. Может быть, музыка скажет им, что боль этих людей, которые для них — лишь опасные тени, совершенно такая же, что и наша собственная.
— Но как ты сделаешь его невидимым?
— Это мое дело. В конце концов, музыка невидима. Спущусь, чтоб подготовить его. А ты пока собери оркестрантов. Говори им, что будем репетировать необычный номер с новым коллегой.
Силуэт толстого дирижера вдруг выплывает из слепящего солнечного марева. Абрахам Хильда кажется возбужденным и вдохновленным.
— Наконец-то ты соизволил прийти, Звездочет, — ласково упрекает он.
Звездочет смотрит на него недоуменно из-за той размытой границы, что оберегает его внутреннюю свободу, — продукт врожденной невосприимчивости ко времени и практическим требованиям жизни.
— Я не знал, что нужно было срочно, — отвечает он.
— Срочно? Прошло три месяца! Ну да ладно, попробуем, — говорит Абрахам Хильда с волнением. — Момент подходящий. До шести танцы не начнутся.
— Что вы хотите, чтоб я сыграл, дон Абрахам?
— Вначале я объясню тебе одну вещь. Ты будешь играть с группой музыкантов из самых солидных симфонических оркестров Германии. В силу ряда обстоятельств они вынуждены играть легкую музыку. Но сопровождать гитариста, играющего фламенко, будет для них большой новостью. Они этого не ожидают и вообще не привыкли. Я хочу, чтоб твоя музыка донеслась до них как ветер.
— И что я должен для этого делать, дон Абрахам?
— Ничего такого, чего бы ты не делал каждый день. Но они будут играть, глядя на море, а ты сядешь у них за спиной. Они начнут первые аккорды, какую-нибудь испанскую мелодию, что-нибудь из Фальи, например…
— Фалья! Эта гитара принадлежала ему!
— Это удача, мальчик, потому что, когда я подам тебе знак, ты должен будешь ворваться как ветер между первой скрипкой Берлинской филармонии и духовыми симфонического оркестра Дрездена…