Шрифт:
Итак, сверху требуют скорее отыскать корни зла в Камчатском и других полках 6-го корпуса, Сабанеев опасается нового упрека насчет „седых волос“. Но при всем при этом — все же не так воспитан, чтобы открыть то, чего нет, только ради угождения высочайшему подозрению. Он разрывается между суворовскими и александровскими понятиями.
26 декабря Сабанеев вот что рапортует Киселеву: „Сколько понять могу, правительство подозревает, может быть, конституционную горячку. Подозрение справедливое, но кто виноват?“
А действительно, кто виноват, кто не раз заговаривал о конституции и дал ее Польше, Финляндии? Кто, по словам Раевского, медлит?..
Генерал-лейтенант из последних сил старается внушить — не столько Киселеву, сколько высшим, которые вдруг могут приказать, он советует не торопиться, не поощрять любые гонения на вольнодумцев (мысль, видно, на самом деле испытанная).
Офицеры возле Орлова, те, что против палок; ланкастерская школа: ими пожертвовать — значит сдаться. превратиться в аракчеевца, а ведь каждый час может начаться война с турками, и Сабанеев оканчивает письмо, приписывая на полях фразу, которая (он ясно это понимает) для недоверчивых и подозрительных начальников будет звучать „по-якобински“:
„К войне, кроме начальников армии, готовы, только надобно бы солдат поберечь и, готовясь к смотру, не домучить. Вот это мое якобинство — истинно они мученики…“
„Солдат поберечь“ — и „преступники в Камчатском полку“.
Меж тем приближается новый, 1822 год. Для Раевского — последнее рождество на воле: Орлов собирается в отпуск, Липранди тоже; Пушкин ссорится с полковником Старовым из-за того, какую музыку нужно играть на вечере в местном клубе: противники дважды обмениваются пулями и мирятся…
Меж тем генерал-майор Черемисинов (которому тоже не очень доверяют в Тульчине) усердно копает, копает и посылает Сабанееву в Тирасполь важное донесение:
„Раевский… наставлением своим, кажется, внушил солдатам то, чего бы им знать не следовало. Но, как обстоятельство сие требует подтверждения, то я употреблю все способы таковую заразу вывесть наружу. Я бы желал, чтобы Раевского в полк не присылали, а лучше и совсем из корпуса выгнать…
Орлов человека сего ласкает, держит у себя и чрез то поощряет действие вольнодумства в других и пр.“.
И уж Сабанеев, срочно посылая эту выписку Киселеву. добавляет:
„Из письма Черемисинова усмотрите, почтеннейший товарищ, что Черемисинов со мною откровенен и, конечно, не вольнодумец и не партизан мерзавца Раевского“.
Мерзавец Раевский — слово произнесено.
Правительство, Петербург требуют жертв: им отдали масонскую ложу генерал-майора Пущина: сыщики, доносчики сообщают разные компрометирующие сведения об Орлове и „орловщине“. Однако командир 16-й дивизии — важная птица со столичными связями: к тому же приятель Киселева, который внимательно следит, чтобы доносчики не переусердствовали.
Должны быть виноватые, но без „излишеств“: таково мнение Тульчина и Петербурга.
„Невелика беда, что невиноватый за виноватого сошел — много их, невиноватых-то этих! сегодня он не виноват, а завтра кто ж его знает? — да вот в чем настоящая беда: подлинного-то виноватого все-таки нет! Стало быть, и опять нащупывать надо, и опять — мимо! В том все время и проходит“
(Салтыков-Щедрин. „Вяленая вобла“).Раевский — член тайного союза, позволяющий себе много вольностей в полку и дивизионной школе, конечно, чувствует опасность, но еще не понимает, не может знать, что его могут принести в жертву, которая удовлетворит и корпус, и армию, и столицу. Впрочем, доказательства, доказательства, доказательства…
И генерал-лейтенанту приходится во всем разбираться самому.
Меж тем побежал 1822 год.
2 января Пушкин пишет другу Вяземскому через посредство отъезжающего на север кишиневского приятеля-вольнодумца:
„Липранди берется доставить тебе мою прозу — ты, думаю, видел его в Варшаве. Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) не любим нашим правительством и, в свою очередь, не любит его“.
В тот же день, 2 января, новый скандал, на этот раз в Охотском полку 16-й дивизии.
Офицеры нещадно избивали не только солдат, но и заслуженных унтеров с наградами за Лейпциг и Париж (что запрещено уставом): снявшему на минуту ружье с плеча — 850 розог, споткнувшемуся — 100 розог, рассеченное тело смачивали соленой водой.