Шрифт:
Особист, к этому моменту окончательно проснувшийся, злой как собака (доктор — зараза), сползает с верхнего яруса и выходит в отсек, где постояв какое-то время, поматерившись, он отправляется в соседнее помещение, заходит на боевой пост и находит там вахтенного:
— Телефон работает?
— Да.
— Позвони сейчас доку, и, как только он снимет трубку, дашь отбой, понял?
— Это можно.
У дока телефон в амбулатории. Звонок требовательный, долгий, не вылежишь: а вдруг командир звонит, таблетки ему нужны, дурню старому, чтоб у него почки оторвались.
Ругаясь площадно, док, в трусах, вползает на стол в позу телевизора, на четвереньках сползает через окошко в амбулаторию, ударяется коленкой (как и положено), шипит и с уничтоженным здоровьем подползает к телефону: «А-ле?» — и трубка вешается ему прямо в ухо. Ровно пять минут, дрожа эпителием, док виртуозно матерится с трубкой у рта. Особист к этому моменту уже стоит под дверью амбулатории и, присосавшись ухом, с блаженной рожей истинного ценителя слушает. Райское пение. Через пять минут («Погоди, пусть уснет хорошенько») процедура повторяется. Док фонтанирует, речевой запас у него, оказывается, гораздо богаче. Наконец, док выливается весь. Тысяч пять слов, никак не меньше. Да-а…
— А сейчас, — говорит особист, прищурившись, — скажешь ему: «Извините, я не туда попал».
— Ах ты курва! — кричит док; потом речь у него кончается, начинаются конвульсии, судороги, пена из ушей, затем он вешает трубку и смотрит вокруг. Кого бы убить? Садится, чтоб успокоиться. Успокоился. Дыхание глубокое, тоны сердца чистые, желудок мягкий.
Зажигает свет. Сейчас слетятся, как мухи на фонарь. С поносами, с запорами, с шишками, с гастритами, с жопами. Опять кто-то упал… не до конца, лучше б тебя мама не рожала!…
Особист находит Кулиева в умывальнике, где тот под струёй лечит свой скальп, и стучит по его толстому заду.
— Давай, иди, доктор ждёт. Уже можно. И не дай Бог, он тебя не перевяжет, мне скажешь…
— Разрешите, товарищ майор?
— Ну заходи, заходи, не тряси мошонкой. Ну, где тут твоя голова? Да-а… молодец. Были бы мозги, точно б вылетели. Садись сюда… О, Господи.
Спишь, собака!
Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове — лучше всего. Тяжёлым — лучше всего. Раз — и готово!
Фамилия у него была — Чан, а звали, как Чехова, — Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.
Он был строен и красив, как болт: большая голова шестьдесят последнего размера, плоская сверху; розовая аккуратная лысина, сбегающая взад и вперёд, украшенная родинками, как поляна грибами; седые лохмотья, обмотав уши, залезали на уложенный грядкой затылок; в глазах — потухшая пустыня.
Герой-подводник. К тому же боцман. Двадцать календарей. Ненасытный герой.
Он всё время спал. Даже на рулях. Каждую вахту.
Он спал, а командир ходил и ныл — пританцовывая, как художник без кисти: так ему хотелось дать чем-нибудь по этому спящему великолепию. Не было чем. Везде эта лысина. Она его встречала, водила по центральному и нахально блестела в спину.
Штурман появился из штурманской рубки, шлёпнув дверью. Под мышкой у него был зажат огромный синий квадратный метр — атлас морей и океанов,
— Стой! Дай-ка сюда эту штуку.
Штурман протянул командиру атлас. Командир легко подбросил тяжёлый том.
— Тяжела жисть морского лётчика! — пропел командир в верхней точке, бросив взгляд в подволок.
Лысина спело покачивалась и пришепетывала. Атлас, набрав побольше энергии, замер — язык набок, и, привстав, командир срубил её, давно ждущую своего часа.
Атлас смахнул её, как муху. Икнув и разметав руки, Чан улетел в прибор, звонко шлёпнулся и осел, хватаясь в минуту опасности за рули — единственный источник своих благосостояний.
Рули так здорово переложились на погружение, что сразу же заклинили.
Лодка ринулась вниз. Кто стоял — побежал головой в переборку; кто сидел — вылетел с изяществом пробки; в каютах падали с коек.
— Полный назад! Пузырь в нос! — орал по-боевому ошалевший командир.
Долго и мучительно выбирались из зовущей бездны. Долго и мучительно, замирая, вздрагивая вместе с лодкой, глотая воздух.
С тех пор, чуть чего, командир просто выбивал пальчиками по лысине Антон Палыча, как по крышке рояля, музыкальную дробь.
— Ан-то-ша, — осторожно наклонялся он к самому его уху, чтоб ничего больше не получилось. — Спи-шь? Спишь, собака…