Шрифт:
С Акинфеем свет Данилычем мы сдружились. Я сразу же выказал ему все признаки уважения, которое, после того как мы прошлись по подворью, а затем и проехались по вотчине, стало абсолютно искренним. Прибывший под охраной сотни стрельцов табор царской школы был пока полностью размещен по крестьянским домам, обустроен, а бригада плотников уже начала строительство для них требуемого количества изб. Это было не совсем то, что я планировал, но сразу рубить сплеча я не стал, а два вечера просидел с Акинфеем Даниловичем, рисуя на бумаге, что мне действительно нужно, и рассказывая, почему все это нужно делать именно так, а не как оно более привычно. Это принесло свои плоды. Акинфей Данилыч если и не стал горячим сторонником всех моих нововведений, то как минимум для себя решил крепко встать на мою сторону и… ну хотя бы посмотреть, что получится. Так что на третий день из сел и деревенек были вызваны старосты, которым было объявлено, что требуются охотники в плотницкие бригады и бригады лесорубов, коим будет уплочено зерном — ржой, овсом и ячменем. Услышав про размер оплаты, большинство мужиков прикинули, что со своих наделов даже при полном напряжении получат в лучшем случае едва половину того, что обещано, и, подпоясавшись, рванули на заработки.
Первым поставили кирпичный заводец. Ну да и делов-то было — соорудить навесы, под которыми кирпич сохнуть будет, обжечь первую партию в кирпично-угольной поленнице и сложить из нее большую печь для обжига. Затем возвели здания трех потоков царевичевой школы. Они были однотипными — учебный корпус с огромной горницей (ее я планировал использовать как для всеобщего сбора всего потока, так и в качестве спортивного и фехтовального зала), затем два этажа классных комнат, теплые туалеты и общежитие. Школьные отроки должны были жить в кубриках на класс, у каждого имелся личный шкафчик для вещей и тумбочка. Еще в общежитии была большая общая горница, кубрик классных дядек и хозяйственные помещения. То есть общая площадь, занимаемая только одним потоком, должна была едва ли не в два с половиной раза превысить всю ту площадь, что занимали два потока царевичевой школы в Москве. Кроме того, в состав комплекса царевичевой школы входили избы для размещения преподавателей, обширные конюшни, склады, баня, а также иные хозпостройки и непременно церковь. Сразу рядом с ними разместили длинные казармы охраны. Большая часть стрелецкой сотни, проводив нас до вотчины, вернулась в Москву, но два десятка во главе со старым, опытным десятским — остались. Казармы, однако, построили просторные, сотни на полторы душ.
Само подворье также расширили, в первую очередь конюшни, потому что три сотни красавцев-коней, что прислал мне Сапега, тоже надо было где-то размещать, и изрядно нарастили склады. Дело в том, что уже имеющегося хлеба, с учетом того что я обещал заплатить плотникам, хватило бы максимум до Рождества. И потому я со всем возможным почтением нижайше отписал батюшке обо всех своих начинаниях и закончил слезной просьбой прислать мне еще хлеба, а если возможно, то и мастеров добрых разных. Ответа я не получил, но через две с половиной недели с Калужских царевых хлебных складов пришел большой обоз с зерном, коего должно было с лихвой хватить на все мои нужды и затеи. Причем охраной этого обоза ведал не кто иной, как тот самый сын боярский Ляпунов, именем Прокопий, который когда-то и словил моего Немого татя. Немой тать, увидев его, оскалил зубы и глухо зарычал, а Прокопий Ляпунов окинул его тяжелым взглядом и сплюнул. Вот такая у них была взаимная нелюбовь. Но мне Прокопий понравился. Образования он был слабого, однако чтение и письмо разумел, а ум имел живой и восприимчивый. Поэтому обо всем, что увидел, он расспросил меня с уважением, но дотошно. А затем со всем уважением высказал пожелание возвернуться попозже и уже поглядеть, как оно все тут будет устроено.
Все эти строения четыре с половиной тысячи плотников, многие из которых, прослышав про невиданно щедрую по нынешним временам оплату, набежали и из других, соседних, поместий, и даже из-под Вереи, Алексина-городка и самой Калуги, поставили за два месяца. После чего пришлые были вознаграждены по-обещанному и отпущены, а вот местные впряглись в тягло. Поскольку по нынешнему урожаю ни о каком оброке и речи быть не могло, старший дьяк Акинфей постановил, что оброк, как и недоотработанное на барщине, будут отрабатывать зимней порой. Зимой крестьяне обычно по большей части сидели по домам, отсыпались, чинили упряжь, шили одежку, занимались кое-каким ремеслом — мужики резали ложки, свистульки, плели лапти, бабы пряли и ткали… И только изредка выбирались в лес или там на ярмарку… В этом же году все изменилось. Едва прошла первая волна трескучих морозов, вереницы саней потянулись в леса, на порубку.
Судя по тому, что я помнил, следующий год, а вероятно, и еще один — также пройдут под знаком погодной аномалии, так что никакого особого смысла пахать и сеять, для того чтобы собрать меньше, чем было в землю брошено, я не видел. Но и просто раздавать хлеб я был категорически не согласен. Человек должен и имеет право зарабатывать себе на пропитание и жизнь. Если же он начинает это пропитание (да и любые иные блага) получать — он становится убогим. Ладно если данный конкретный человек и ранее был убогим — увечным, немощным, тогда в том, чтобы бросить такому копеечку, нет особого греха. Но делать убогими, то есть калечить (пусть и психологически) здоровых, крепких людей — это даже не просто преступление, а настоящая ошибка!
Недаром те из увечных — парализованных, одноногих, слепых… которые не хотят считать себя убогими, неполнеценными, никчемными, выкинутыми из жизни людьми, яростно пытаются найти себе дело, занятие, то есть работу и только лишь за исполнение ее согласны получать вознаграждение. И неважно, что это — параспорт, рисование картин с помощью ног или рта людьми с парализованными или неразвившимися верхними конечностями, просто ручная сборка на ощупь слепыми электрической арматуры, но именно работа, вернее, то, что они зарабатывают, делает их настоящими людьми. Несмотря ни на какие увечья. А вот здоровый, крепкий и, возможно, даже в чем-то умелый человек, выпрашивающий или просто получающий милостыню, в конце концов превращается в быдло. Кто-то раньше, кто-то позже, но в конце концов всегда.
Именно в таком духе я тогда и орал на отца, вздумавшего было раздавать хлеб и деньги. И его неуклюжие возражения по поводу того, что это, мол, временно, что голод ведь, люди ж мрут, жалко ж людей-то… я отметал на раз. Господь велел в поте лица своего зарабатывать хлеб насущный! Вот и давай людям возможность зарабатывать! Совсем ослабевших — подкорми, организуй столовые дворы, куда можно прийти и получить миску похлебки. Но не более! Да, ежели люди прослышат про раздачу, в Москву полстраны сбежится! И что тогда делать? А ежели раздачу в других городах организовать — так разворуют все. Эвон хлеб уже, почитай, в десять раз воздорожал! Покрадут — и концов не найдешь. Нет, если уж кому что и поручать, так это не раздачу хлеба, а общественные работы. Пусть дороги строят, мосты, мельницы водяные, нории. И предъявляют для отчета: вот столько хлеба потратил — вот что построил. Все равно разворуют, но меньше, да и после того, как голод закончится, в стране все построенное останется…
Уж не знаю, насколько я тогда отца убедил, но более я ничего о раздаче хлеба и уж тем более денег не слышал. А вот строительные работы на Москве и в иных уездах развернулись изрядные. Да еще по осени отец собрал поместное войско, щедро одарил всех хлебным жалованьем и… прошелся частой гребенкой вдоль дорог и рек, вычищая расплодившихся, как и всегда в подобные времена, шишей и татей. Но вот уж кто неистребим будто лернейская гидра! Поэтому данной меры хватило ненадолго. К середине зимы навроде как успокоившихся дорогах вновь стали пошаливать… Впрочем, эта мера принесла двоякий результат. На дорогах-то стало поспокойнее, зато людишки, раньше удерживаемые на местах еще и страхом перед татями, теперь осмелели и снялись с места в поисках более сытных краев…