Шрифт:
— На них напали, и они ответили, — хмуро сказал Бокрин. — Не хотел я дожить до такого. Чтобы губить красоту. И чтобы Даром — убивать.
— Кто напал?
Бокрин скользнул взглядом по смоляным кулям, пожал плечами. Они осмотрели мертвых женщин. Кроме того, что перед смертью они были молоды и красивы, нельзя было ничего добавить. Даже откуда они родом — одежда была безликая, без вышивок и тесьмы. При них также не было ни ладанок, ни оберегов. Просто ведьмы.
— Пошли.
Мужчины впряглись в тележку и медленно потащили ее к лесу, и не просто к деревьям, а туда, где, знал Бокрин, протекает ручеек. Над ручейком на вязе, забросавшем все вокруг обломанными ветками, обмыв, устроили безымянных в путь. Сладили из сучьев кладку через ручей. Призвали горлинку и сову. Оставили тележку со всем содержимым похоронщику. И неспешно побрели домой. Выполз из рябиновых зарослей, стыдясь, потрусил сзади Грызь. И вдруг, словно расплачиваясь за трусость, гневно рыкнул и снова дернул в кусты. Проломившись следом, увидели мужчины забившуюся под выворотень девчонку лет девяти. Глаза ее были выпучены, руки выставлены вперед ладошками, из уголка губ стекала слюна.
— Ох ты… — сказал Бокрин.
Грызь чихнул. Лэти же, нагнувшись, выволок пичужку из пещерки. Она была живая, но точно окаменела, и держать ее было неудобно и боязно. Платье на девчонке и меховая курточка неброской, но добротной работы были разорваны и вымараны в кровь. Бокрин завернул найдену в свою куртку и Лэти понес, прижимая к себе, ступая широко и быстро. Дома они убедились, что телом девчушка целая, только перепугалась смертно. Ее умыли, переодели в чистую рубашку Бокрина — выглядело это уморительно, только смеяться не хотелось; испачканные одежки выбросили. Попытались отпоить найдену молоком. Та не пила. Грызь крутился рядом, подлизывал пролитое молоко, вертел хвостом. Мужчины заметили, что круглые глаза девчушки оттаивают, следят за собакой… На другой день она уже и ела, и пила, и даже, подбирая рубаху, топала по дому. Только молчала. Заговорила под самый, считай, Карачун, но и тогда не сказала, ни кто, ни откуда — только слезами на расспросы заливалась. А что приключилось на поле, и вовсе побоялись спрашивать. Имени своего круглоглазая тоже не помнила. А по виду нездешняя: смугленькая, чернявая, глазищи синие.
— Как же тебя назвать, пичуга?
А она ресничками лып, лып. Ровно совушка. Бокрин погладил по встрепанной голове:
— Сова ты моя, Сирин.
А она в ответ:
— Сёрен?
…Ястреб явился прежде, чем ожидали. С ним шел сутуловатый, мрачный парень с изуродованными, обмотанными тряпьем руками. Остаться лечиться у Бокрина не захотел. И Ястреб был сам не свой. Глаза сверкали злобной желтизной, и пограничник то и дело проваливался куда-то, оставаясь с ними лишь телом. Лэти заторопился. Сёрен ходила за ним, как утенок, помогала собираться, заглядывала в глаза.
— Вернется, — буркнул Бокрин.
А Сёрен заплакала.
5.
Охапки тростника на полу тревожно пахли летом. Хрустели под сапогами гостя нелюбого и незваного. Парень переминался с ноги на ногу, как спутанный стригунок-жеребенок, дергал кадыкастой шеей. Солнце сквозь решетчатые окошки метало косые лучи на его голову с путаницей пегих волос, заставляло алеть глубокую вмятину над бровью. Синего и красного в узком лице было вообще больше, чем требовалось, точно ударился, упав с высоты. Ликом скорбел, уголки губ опущены, вдоль гладких молодых щек прорезались две глубокие борозды. Ивка поймала себя на том, что невольно отводит взгляд.
В горстях неловко держал гость вороненка. Крылья того были распахнуты, он тяжело дышал, перья опрокинутой набок головы обильно намокли кровью.
— Остальное где? — спросила Ивка недобро.
Острым подбородком указал парень за окно. И тут же сморщился от боли. Ивка скосилась против солнца: зимние ветки древнего, трехсотлетнего, почитай, вяза огрузили вороны. Было их много, как в дни отлета. Но они не каркали, не ссорились, не перелетали с сука на сук. И эти молчание и неподвижность пугали.
— Как тебя звать, пограничник?
— Савва.
— Надо добавлять "сударыня Ивка". А ведомо ли тебе, Савва, что вы нарушили уговор?
— Но… — парень снова переступил. — Мой друг умирает.
— Рейвен будет наказан, — и непонятно было, говорит ведьма о командире или обо всей заставе.
— Он умирает! Почему вы медлите?!
Брезгливо поджав губы, Ивка расстелила перед пограничником платок:
— Клади сюда. Бирн!
Вошла беловолосая светлоглазая фряжка, та самая, что прогнала Ястреба от покоя государыни.
— Забери.
Краем глаза увидела Ивка, как вороны снялись с ветвей, точно сорванные ветром черные листья. Отвернулась. После ночи Карачуна чувствовала она себя разбитой. Вроде и обряд свершался, как должно, но — не было в нем души. Надо распорядиться о государыне и послать навстречу девочке-заменышу, по времени должна уж быть здесь. Еще этот!
Савва стоял, опустив лицо, смотрел на пустые руки. Потом поднял прозрачные, словно весенний лед, непозволительно дерзкие глаза:
— Я один виновен. И я готов понести наказание. Но разве дурно, что мы, слившись с птицами, лучше поймем душу Берега?
Ведьма-правительница поморщилась:
— Тебе ли рассуждать о высоком? Есть уговор, по которому святынь касаются одни посвященные. Делать иначе — небрежение силой Берегини. Не от этого ли Черта?
— Он мой друг.
— Расскажи, что с ним случилось.
Обманутый мягкостью тона, Савва всхлипнул. И заговорил. Вяло оплыв в кресле, Ивка беспощадно и быстро вошла в его разум.
…- Почему ты не предупредил, что знаменщик?!
Ивка трясущимися руками прятала в прическу седую прядь. Художники мыслят картинами, четко и ярко, почти как прирожденные ведьмы. Мысль не лжет — мальчишка не умел изготовиться. Но это… все, что она видела, было так чудовищно, что не хотелось верить. Вот почему не задался ночной ритуал, вот почему вместо прилива сил, следующего за ночью солнцеворота, испытала она опустошение. А боль умирающих ведьм в Кроме не почувствовали.