Шенталинский Виталий Александрович
Шрифт:
Настроение у него в это время вполне мирное и почти благодушное.
“Милая моя Руся, — пишет он 9 января своей сестре (черновик этого никогда не публиковавшегося письма сохранился в архиве Лубянки), — тюрьма хороша тем, что дает возможность думать. Не только есть много времени, но и нет “житейской суеты”, — той ежедневной сутолоки, которая из-за деревьев мешает видеть лес. За это достоинство тюрьме можно простить многие недостатки.
Читаю и думаю. Что, собственно, произошло с нами, интеллигентами, в последние годы? Все мы, революционеры и “сочувствующие”, эсеры, эсдеки, даже кадеты, при царе мечтали об освобождении народа, о России, построенной на свободном волеизъявлении народных масс, то есть крестьян и рабочих. За эту нашу мечту мы шли на виселицу, в каторгу и в Сибирь, и этому нас учили все наши “учителя”, до стариков из “Русского богатства” [18] включительно. Многие из нас отдали этой мечте всю свою жизнь. Хорошо. Настал час. Пришла долгожданная революция. Что мы сделали? Все, кроме большевиков, испугались ее. Все, кроме большевиков, бросились в кусты. А наиболее решительные из нас начали воевать, кто пером, а кто и мечом.
18
“Русское богатство” — журнал партии народников, боровшейся за освобождение русского народа от царизма, но выступавшей против марксизма. Выходил в Петербурге (Петрограде) в 1876–1918 годах.
Как могло это случиться? Если в 1918 году было некое подобие оправдания — Брест-Литовский мир и наше “провидение” о расчленении России и о реставрации при помощи немцев (“провидение”, кстати сказать, не очень-то умное), — то теперь оправдания этого нет. Если в 1919–1920 годах было опять некое подобие оправдания — большевики, мол, не восстанавливают, а разоряют Россию, — то теперь ясно, что мы ошибались, стихийное революционное разорение России принимали, черт его знает почему, за осуществление программы РКП и в творческие ее силы, опять-таки черт его знает почему, не верили. Не верили просто так — за здорово живешь…”
Спустя месяц, 5 февраля, он, узнав от сестры, что еще один человек, его старый друг по партии эсеров Илья Фундаминский, не считает его иудой, спешит написать тому в Париж (письмо тоже сохранилось в лубянском досье) и развивает те же неотступные мысли:
“…начитался же я о себе — даже лысина встала дыбом. Сижу и читаю. Читаю столько и так, как никогда, кажется, не читал. Вы знаете, я чтец плохой и меня нужно запереть, чтобы я стал “учиться”… Вот теперь и “учусь” и вижу, что был я круглый невежда и болван. Я ведь почти ничего не знал о России и теперь “открываю Америки”. Вышло так: всю свою молодость я боролся за народовластие, во-первых, за землю крестьянам, во-вторых. А когда это народовластие осуществилось и землю у помещиков отобрали, я стал бороться против тех, кто это сделал. Почему? Я хожу по камере и спрашиваю себя, какой черт попутал меня. И нахожу только один ответ: во мне заговорило происхождение и воспитание…”
Однажды февральским вечером к Савинкову нагрянули гости — целая толпа иностранных журналистов. Посещение тюрьмы было санкционировано Сталиным с целью продемонстрировать справедливость и гуманность советского правосудия. Сопровождал гостей начальник Иностранного отдела ОГПУ Меер Трилиссер. Камера Савинкова была последней в программе экскурсии — самое интересное припасли под конец.
Журналисты увидели элегантно меблированную комнату, с большим бюро красного дерева и диваном, покрытым голубым шелком. На стенах — картины, паркетный пол укрывает толстый ковер. На столе — стопка исписанных листков и сочинения Ленина. Великий конспиратор был свежевыбрит и надушен — его только что покинул парикмахер — и держался как какой-нибудь радушный, вальяжный барин, принимающий гостей. Не жаловался: еды достаточно, разрешают курить, читать по собственному выбору. Ежедневная прогулка по 45 минут. Даже слегка пополнел, прибавил весу. Правда, вот комната темновата, приходится и днем сидеть при электричестве — глаза устают… Но ведь не курорт!
На вопросы журналистов он отвечал моментально, с тактом, на русском и на французском с одинаковой легкостью.
— Почему вы вернулись в Россию?
— Я предпочитаю сидеть в тюрьме “чрезвычайки”, нежели чем бегать по мостовым в Западной Европе.
Что это — бравада или подлинное мужество? — спрашивали себя журналисты. Восхищаясь и сочувствуя, они видели в нем сразу и отважного борца, и блестящего писателя и избегали задавать такие вопросы, которые поставили бы его в трудное положение в присутствии охранников.
К общему огорчению, один француз нарушил этикет:
— Скажите, те ужасы, в которых обвиняют Лубянку, — это правда?
Савинков на мгновенье замялся:
— Что касается меня, это неточно…
Американский корреспондент Вильям Ресвик описал эту сцену так:
“Я посмотрел на Трилиссера. Его темные глаза сверкнули. Узник, как и все присутствующие, не мог не заметить неприятного впечатления, произведенного на чекиста словами “что касается меня…”. Тем временем Савинков продолжал говорить как свободный человек, пока Трилиссер не бросил: “Пора! Время!” От этих слов Савинков побледнел. Он улыбался, провожая нас к двери, но то уже была принужденная улыбка…”
Да, ужасы Лубянки в полной мере Савинкова не коснулись — лишь потому, что это не входило в планы ее хозяев. Но шила в мешке не утаишь — и что-то время от времени бросалось в глаза, зловещей нотой вспарывало тишину.
Из дневника Савинкова:
“Однажды в марте — выстрел. Потом стоны. Потом молчание. Л. Е. бледна, как полотенце. Сосновский говорит: “Надзиратель случайно выстрелил в себя”.
— ?”
Вскоре после визита иностранцев разразился скандал, надолго выбивший Савинкова, и так ходившего по проволоке, из равновесия.
Мировую печать вдруг облетела сенсация, будто супруги Деренталь с самого начала были в сговоре с ОГПУ и помогли затащить своего высокого друга на Лубянку. Это сообщение, видимо, стоило Любови Ефимовне многих слез. Савинков пришел в ярость. Свидетельство тому — два неизвестных письма от 31 марта, хранящихся в его досье.
Первое адресовано писателю-эмигранту Дмитрию Философову, главе Варшавского комитета савинковского “Союза”:
“Господин Философов,
когда я был арестован, Вы написали статью “Предатели”, в которой утверждали, что я тайно сговорился с большевиками еще в Париже, то есть обманул своих друзей. Узнав подробности моего ареста, то есть убедившись, что оклеветали меня, Вы не нашли нужным клевету свою опровергнуть.