Шрифт:
От горизонта до зенита полосы туч и полосы чистого неба чередовались. Темно-фиолетовые тучи лежали на самом горизонте. Над ними светилась ярко-оранжевая полоса рассветающего неба. Потом шел слой узких и четких, как стрелы, туч. Над ними – желтая полоса, блистающая холодным атласом. Еще выше – густой слой растрепанных, сизых, беспорядочных облаков, в просветах между которыми нежно светилась голубизна.
По медленно качающейся воде бежали к судну желтые и голубые блики, но эти блики не могли сделать воду светлой. Она была по-ночному густой и темной. Блики только скользили по ней, не просвечивая в глубину.
– По правому борту виден остров Матвеева, – сказал мне Малышев.
– Мигает? – спросил я про маяк на этом острове. Мы вторые сутки не имели определений.
– Нет. Просто торчит. Рикки-Тикки-Тави.
– С чего ты?
– Мы вспоминали сейчас, как звали эту мангусту, и я наконец вспомнил… Возьми пеленга на оконечности Матвеева или сделай крюйс-пеленг по маяку.
– Есть, – сказал я. Мне хотелось, чтобы он меньше говорил и скорее ушел из рубки, оставил меня одного, чтобы дольше не рассеивалось то ощущение, которое оставил во мне сон, встреча с Хемингуэем.
– Флагман опять не выходил на связь, – сказал он. От пронзительного северного рассвета в рубке было холодно. – Сходи вниз, там чай есть и каша, а я журнал запишу, – сказал Малышев. Как настоящий моряк, он никогда не торопился уходить с вахты, хотя время его и закончилось. Не следует показывать свою усталость и желание залезть в тепло койки.
Я спустился в кают-компанию, попил чаю и поел каши «сечка», все продолжая тревожно и радостно вспоминать свой сон. И вспомнил еще одну деталь – Хемингуэй угощал меня коньяком. Пожалуй, я первый раз пил спиртное во сне.
Было приятно сидеть за столом, который больше не качался. От качки, как ни привыкай к ней, все-таки устаешь.
Потом я принял вахту, взял пеленга на оконечности Матвеева и проложил их на карте.
Возле острова были отмечены шесть затонувших судов. Я представил, как они в тумане натыкались на скалы и гибли. Или наоборот, как они спешили к этому клочку суши, имея в трюмах пробоины. Как они успевали добежать к острову, и люди спускали вельботы, а корабли опускались на дно возле скал. Наверное, большинство судов погибло здесь во время войны. Я всегда думаю о погибших кораблях, когда вижу на карте значки, обозначающие их. Эти корабли кто-то когда-то победил. Или их победило море, или другие люди.
Раньше люди мало занимались философией побежденных. А теперь Экзюпери с его: «Побежденные должны молчать. Как семена». И Брехт с его: «Самое главное – научить людей правильно мыслить… Побежденные должны помнить, что и после поражения растут и множатся противоречия, грозящие сегодняшнему победителю». Хемингуэй, тот всю жизнь только и занимался философией тех, кто побежден, но все равно победил. Сегодня все больше становится ясно, что нет побежденных и победителей в мире.
Море вокруг было такое же старое, темное и тяжелое, как герой моего сна. И волны были жилисты, как бицепсы старых боксеров. Но их удары были слабы, как удары старых боксеров. И можно было не лазить в трюм, чтобы проверять крепление груза.
Лабытнанги – Ленинград
1
Через две недели мы играли в преферанс в мрачном общем вагоне поезда, идущего от станции Лабытнанги в Сейду по тундре.
Нам не хотелось играть в карты и пить водку, потому что мы здорово устали, сдавая в Салехарде суда речникам. Всегда, когда сдаешь судно, что-нибудь в нем оказывается не в порядке и всегда чего-нибудь не хватает из имущества. У меня не хватило пары кирзовых сапог, которые стибрил коротышка-боцман (за что его побили матросы), двух весел к спасательной шлюпке, ключей от трюмов и еще двадцати – тридцати наименований.
И вот пишешь акты и проклинаешь приемщиков и какого-нибудь Ероху, у которого сам принимал с недостачей, а потом отмечаешь с приемщиками, стараешься по-всякому надуть их, и они, в конце концов, рвут акты, машут безнадежно рукой, и вы расстаетесь с ними без раздражения, но и без желания опять встретиться. И так торопишься после этого скорее уйти с борта, что даже забываешь попрощаться с судном.
А когда ты болтался в море и вышагивал по рубке свою вахту, то был близок к судну и думал о том, как тяжело будет с ним расставаться. Твое судно переваливало очередную волну, кряхтя всеми своими сочленениями, ты любил его, невольно плечом подпирал стенку в рубке, помогая ему перевалить волну, и даже говорил с ним. И без всякой сентиментальности при этом. Иногда казалось, что судно оборачивает к тебе свою длинную морду и косит на тебя взглядом так, как делает это добрая лошадь, когда ждет похвалы от всадника за искреннее усердие.
А когда акты уже подписаны, ты торопишься скорее уйти, чтобы приемщики, чего доброго, не обнаружили, что яйца, которые ты сдал в количестве двухсот штук, возможно, уже протухли. И еще ты торопишься на катер, или машину, или на поезд, чтобы лишние сутки не валяться в залах ожидания на станции Лабытнанги, чтобы опередить других своих товарищей, перегонщиков, и первым достать билеты.
Ты хватаешь свой чемодан, дергаешь ящики в каютном столе, видишь в них только старые журналы, старую зубную щетку и старые, ненужные больше накладные. Ты вроде бы ничего не забыл. Но тут вдруг бросает на тебя с каютной переборки взгляд женщина, которая плыла с тобою рядом от самого Ленинграда, какая-нибудь Мэрилин Монро. Ты торопливо отковыриваешь кнопки, суешь карточку в карман пальто и драпаешь к трапу.