Шрифт:
Я спустился с набережной на гальку широкого пляжа. Пляж тоже еще спал. И маяки мигали на востоке и на западе. А в небе померещился мне стремительный спутник. Но это оказалась Венера.
Мерно шумели едва заметные волны, набегая на гальку.
Я долго стоял, слушая их. Левее торчал над водой небольшой причальчик, он, наверное, был бетонный — белел во мраке бесплотным привидением.
«Нет, подожди, — говорил я себе. — Чехов, Бунин, Галилей... А ты что сейчас ощущаешь? Ты никогда не верил в то, что судьба занесет тебя в Ниццу, в Монако... Еще недавно ты острил сам с собой, что тебе следует плавать не в Арктику, а к берегам Монте-Карло... Так что же ты ныне чувствуешь? Можешь ты быть честным хоть сам с собой, хоть на секунду?»
И я заставил себя сказать себе: «Больше всего ты сейчас горд тем, что встал ночью, натянул брюки и выгнал себя на улицу. И об этом ты думаешь в первую очередь, шагая по пустынной Ницце. В тебе нет ощущения фантастики происходящего. Ты думаешь о том, что впереди бумага и отчет, что надо будет писать путевые заметки. И вот фиксируешь ерунду вокруг, читаешь названия улиц: площадь Гарибальди... Английская набережная... улица Сен-Доминик... Кому это нужно? Просто ты знаешь, что обаяние чужих названий помогает читателю приобщиться к чужой земле. Спокойный обман натренировавшегося профессионала. Вернувшись домой, ты достанешь морскую карту „От мыса Мортола до мыса Кап-Гро“ и будешь следить по ней свой маршрут, и выпишешь названия маяков, которые сейчас безымянными мигают тебе».
Что же я истинно ощущал тогда?
Любовь к темному, еще ночному морю. Оно называлось Лигурийское. Оно было как добрый знакомый, встреченный в сложном чужом мире.
— Здравствуй, дорогое, — сказал я, присев на корточки в полумраке.
Свет фонарей с набережной не достигал сюда. Тихо шуршала галька, когда мелкая волна ворошила ее. И я тянул к мягкой волне руку, но все не мог коснуться ее, потому что боялся замочить ботинки, и волна исчезала в полумраке. Но мне хотелось поздороваться с Лигурийским морем за руку.
Оно же обязательно хотело, чтобы я намочил ботинки.
— Если ты этого хочешь — на, пожалуйста, — и я подвинулся ближе к волне по сыпучей гальке, и пальцы коснулись холодной пены.
Я лизнул мокрые пальцы, чтобы узнать соленость Лигурийского моря, поднялся и пошел берегом на восток, увязая в гальке, продолжая говорить морю нежные слова.
— Ну, что шебуршишь, дорогое? — говорил я. — Ну здравствуй, здравствуй.
Если бы море могло сидеть в кресле, поставив ноги на паровую батарею, и читать книгу, как могут это иногда женщины, которых мы любим, то я бы наклонился и поцеловал его ниже волос на затылке, в теплую шею и сказал: «Читай, читай... Это я просто так... Сиди...»
Вдоль Английской набережной росли привозные растения, глядя на которые вспоминались ботанические сады.
Тяжелые мексиканские агавы, африканские кактусы, пальмы, австралийские эвкалипты. Холодными ночами землю возле их корней укрывали листьями пальм. И теперь, на раннем рассвете, грузовик ехал вдоль газонов и двое рабочих поднимали пальмовые листья с земли, складывали в машину, чтобы вечером опять укрыть ими землю возле корней.
Человек шел вдоль воды медленно, посвечивая иногда под ноги узким лучом карманного фонарика, и тыкал перед собой палкой. И я слышал, как палка сухо втыкается в гальку.
Я подумал, что так здесь собирают ракушки, потому что у подходившего человека в руках была корзина. Он осветил меня фонариком и остановился.
— Гуд монинг, бонжур, месье, — негромко сказал я.
Он снял с палки бумажку и положил ее в корзину. Он показался мне человеком несчастным, этот сборщик пляжного мусора. Он ничего мне не ответил и прошел дальше. Вспышки его фонарика скоро исчезли, и заглох шорох гальки под ногами.
На востоке чуть светлело уже небо. И я пошел к востоку, в противоположную сборщику мусора сторону.
Зачем писать самому, когда гениальные поэты уже описали все вокруг и в тебе самом, думал я. «Поклонитесь теплому морю» — вот и вся Ницца. Зачем стараться? Пускай сейчас зима, море не теплое. И если оно улыбается, то улыбкой не мягкой и ласковой, а острой. И сейчас больше подходят к Ницце стихи Тютчева. Французские стихи, в которых, по мнению Толстого, поэт всегда оставался дипломатом.
Но эти строки Тютчев писал после смерти любимой женщины:
О, этот юг! О, эта Ницца!..
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может...
Нет ни полета, ни размаху;
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья...
За узким проливом пряталась Корсика. И как только всплыло это слово «Корсика», так потянуло за собой Мериме, отца-корсиканца, который убивает сына-мальчишку за детское предательство, и т.д., и т.п.
Европа была вокруг. Имена, названия книг, городов, соборов. Здесь было тесно от имен и названий, они сжимали меня в кольцо, сквозь которое невозможно было пробиться к непосредственному ощущению, к самому себе.