Шрифт:
Наконец поезд пришел, Т. поднялся в вагон, нашел свое купе, забрался на верхнюю полку и опять заснул, в то время как поезд мчался по берегу Белого моря, проезжал Кандалакшу, Кемь, Беломорск, и проснулся только за Петрозаводском.
Бодрый и свежий вышел он в Ленинграде на площадь и сразу пошел на стоянку такси. Он поехал, и ему сразу, будто только ждало этого случая, открылось всегдашнее кипение Невского. Город встретил его бордовыми и зелеными великолепными домами, Аничковым мостом, Казанским собором, тусклым блеском асфальта.
Он недолго ездил, ему повезло, и он во второй или третьей гостинице нашел номер. Он вымылся в ванной и побрился, потом натянул свежую рубаху, и номер поразил его непривычной величиной и гулкостью. Потом он опять поехал на Невский, вошел в один из тех громадных прекрасных магазинов, которые всегда волновали его своим шумом, обилием покупателей и товаров, своими запахами кожи, резины, духов и материи, — и долго, тщательно и радостно выбирал и покупал новые кеды, ласты, маску с трубкой, подводное ружье, короткие летние штаны и короткие модные рубахи навыпуск.
Он отвез все это в гостиницу, тут же вышел, но, спускаясь по закругленной, в зеркалах, лестнице, видя со всех сторон себя, подмигивая и улыбаясь себе, обнаружил вдруг на втором этаже буфет, тотчас зашел и взял коньяку. Он хотел посидеть подольше, делать ему было уже нечего, а московский поезд уходил ночью, но не высидел долго, быстро допил коньяк, вышел на улицу и пошел бродить.
Ленинград, хоть и осенний уже, какой-то дымчатый, сероватый при сухом, но пасмурном дне, все-таки потрясал его. Он прошел мимо манежа, мимо Исаакия, Адмиралтейства, мимо арки Главного штаба, он поминутно сворачивал туда и сюда, на свои любимые места, прошел и по Мойке, впервые поражаясь гулкой темноте под мостами, миновал сумрачный Инженерный замок и вышел на набережную Фонтанки.
Слева был Летний сад, уже облетающий, темнели стволы лип и кленов, сквозь которые далеко просвечивали серо-желтые мраморные статуи. Впереди на серой воде Невы смугло и четко рисовался Прачешный мост. Еще дальше была дымчатая пустота реки, сизые низкие очертания противоположного берега.
Он остановился, задумался над бегущей прозрачной водой Фонтанки, над вытянутыми, прижатыми ко дну ржавыми водорослями. Коньяк слабо ударил ему в голову, и мысли его были веселыми, думал он о своем доме в Москве, о матери, об отце, как они обрадуются ему, и еще о том, как он поедет спустя дня три через необъятность всей страны, и Кольский, и его метеостанция будут оставаться все дальше на севере, пока не скроются совсем, а он приедет в лето и в солнце и пойдет пешком по Крыму, и с ним что-нибудь такое случится...
Постояв, он дошел до Невы, свернул назад к Дворцовому мосту, перешел его, побродил вокруг Биржи, потом перешел еще один мост, увидел на канале ресторан-поплавок, и ему захотелось посидеть, и он пошел туда.
Было прохладно, и он озяб немного в плаще, а когда разделся и поднялся по лестнице, похожей на трап, на верхнюю палубу, там было пусто, только блестели на скатертях металлические пепельницы, горками торчали белые салфетки, и было тепло. Он забрался на клеенчатое сиденье огороженного стола, будто в каюту, сел у окна, стал смотреть на воду, на дымы из труб, на Биржу, и хотя и понимал, что ресторанчик этот — третьеразрядный, а все-таки было ему хорошо и легко, когда он думал о тундре, о гудящем между мачтами и проволоками ветре, о гуле прибоя, об однообразном рабочем распорядке и когда в который уж раз за эти дни думал, что у него два месяца свободных.
Он стал думать о счастье. Странно, но ему казалось, что наконец-то он ухватил свое счастье и знал теперь об этом. Обычно счастливая минута проходила для него незаметно, он и не догадывался о ней и только долго спустя спохватывался, вспоминая и догадываясь, что вот тогда-то он был счастлив, когда уже было поздно.
А теперь, сидя за чашкой кофе, потихоньку покуривая, посматривая за окно, в этой теплоте, тишине и чистоте, в этом «поплавке» на каком-то канале он был счастлив и знал это, и чувствовал еще, что и тогда, когда два дня назад ночевал он в тундре, то и тогда был счастлив, и когда летел на самолете и выпивал с Кирычем, и когда спал в вагоне экспресса.
Он был один, но ему никого не надо было. У него в записной книжке были телефоны ленинградских приятелей, но он не хотел никому звонить, потому что — он знал — тогда его счастье пройдет. Ну позвонишь, ну встретишься с ребятами, и хорошие ребята, хотя, верно, уж переженились давно все и дети есть, ну, встреча, выпить, конечно, нужно будет, всякие такие разговоры пойдут, кто где устроился, кто сколько получает, и потом уже, окосевши, и разговаривать не о чем станет, и только все будут хлопать по плечам друг друга и говорить: «А помнишь, старик? Н-да...»
Нет, ему не хотелось звонить и пить не хотелось, хоть раньше он и пил здорово в отпуску, и теперь денег у него было до черта, полярник все-таки, а пить совсем не хотелось, так, разве немного, чтобы быть «на подогреве» и думать, думать, потому что мысли приходили в голову все важные, интересные, о том, когда же обзаводиться своим домом, и о том, что нужно что-то непременно сделать необыкновенно полезное, великое, но вот неизвестно, как за это взяться.
Так он сидел до темноты, а потом поехал домой в гостиницу и оставшиеся до поезда часы сидел в номере, рассматривал ласты, надевал маску, засовывал за губы мундштук трубки дыхательной, гляделся в зеркало, смеялся, а потом принимался читать путеводитель по Крыму, который он успел купить внизу в киоске (уже).