Шрифт:
Так же, думал, по–видимому, Поликлет. Из символа вековечного подвижничества и победоносного труда он сделал символ великого момента неделания, образ разочарованного раздумья.
Он убил немейского льва, этот Геракл, он добыл яблоки из сада Гесперид, и стоглавого Цербера вывел он из Аида на свет солнца. Но что из этого? Поник головой победоносный труженик, грустно пропускает он перед умственным взором картину славных дел своих и не находит в них утешения. К чему? К чему это бесконечное и тягостное служение? Надобна ли вечность убийце детей своих? Не сомнительно ли счастье, когда столько горечи накопилось на душе? Герой–труженик чувствует, как холодное и ядовитое сомнение гложет его сердце.
Не стоял ли в таком раздумье эллинский мир перед зрелищем неотвратимого крушения всех воздвигнутых им культурных зданий? Не эта ли скорбь потрясла грека, который был великим тружеником культуры, когда он слышал горькие укоризны Демосфена?
И не предчувствовал ли Поликлет, придворный скульптор Александра Македонского, хрупкость необъятной монархии, которую строил его гениальный повелитель, цементируя кровью свою осужденную судьбою на скорый развал твердыню? И не хотел ли сказать Поликлет и Александру и всем «людям дела» своего века, как удивляется он широте их груди, плеч, выносливости ног и непобедимости рук и как удивляется он вместе с тем их несоразмерно маленькой голове?
Не хотел ли крикнуть Поликлет, как крикнул Толстой: о, человечество, богато одаренное силами, стремлениями и трудолюбием, склонись своею маленькою головой на могучую грудь и подумай, не тщетны ли твои усилия, не стараешься ли ты ради небытия, не идешь ли неправильной дорогой?
Трагическим скептицизмом веет от Геркулеса, последним скептицизмом, сомнением в плодотворности всякого усилия.
И, быть может, задумчивость маленькой головы на могучем трудовом теле способна привести к подобным результатам. Есть у Глеба Успенского рассказ «Задумался», в котором, со смехом сквозь слезы, повествует нежнейший и честнейший наш писатель, как гибелен для крестьянина момент праздности, момент неделания, момент раздумья.
Но если бы у Геракла голова была пропорциональна телу, если бы умственная сила его равнялась силе физической, так же ли опасно было бы раздумье для его жизни и дальнейших судеб его творческой работы?
Этот вопрос наводит меня на одну естественную аналогию.
На площади против Пантеона в Париже воздвигнута волей демократии, по чисто народной подписке, статуя позднего потомка Микеланджело — скульптора Родена, названная им «Мыслитель».
Здесь мы видим почти столь же могучее, как у Геркулеса, тело в сидячем положении, согбенное, придавленное тяжестью непривычной мысли. Так же несоразмерно мала голова и узок лоб.
«Это мыслитель?» — кричал мне проживающий в Париже русский скульптор, указывая на маленькую голову и безумно мрачное, напряженное лицо своею тростью: «Mais c'est une brute, tout simplement!» [58] .
Я понимаю: мыслитель — ведь это существо слабогрудое, тонконогое и головастое! Ведь так? Однако мой скульптор упустил из виду, что самым интересным мыслителем нашего времени является не профессор, придумывающий новое метафизическое оправдание для существующего строя, и не исследователь, покрытый пылью библиотек, даже не натуралист в своей лаборатории, а именно напряженно мыслящий и к мысли не привыкший труженик, раздумывающий над ужасом своего положения, сравнивающий свои силы с жалкой своей участью, готовящий новые усилия во имя новых идеалов. Подымется этот мыслитель, и, кажется, треснет сам небосвод под напором его плеч, и рухнут его обломки на головы Эврисфеев… Не страшно Эврисфеям самое чудовищное сокращение мускулов гигантской спины, но это маленькое сокращение мускулов лба, кладущее глубокую складку меж бровей, — оно воистину для них грозно.
58
«Mais e'est une brute, tout simplement» (франц.)—«Да это грубое жи вотное, только и всего».
Но от горького раздумья героя физических усилий обратимся к гениальному изображению трагического момента неделания в жизни героя энергии, казалось бы, целиком духовной. Такое изображение дает нам Тициан в своих знаменитых портретах папы Павла III Фарнезе.
II
Среди людей напряженнейшей неустанной мозговой деятельности, каких знает всемирная история, одно из самых выдающихся мест принадлежит папе Павлу III Фарнезе.
Эпоха, в которую ему пришлось править церковью, была из самых беспокойных. Реформационное движение росло со дня на день, и эта волна ересей, потрясавшая основы церкви и отторгавшая от нее целые народы, одна уже могла поглотить всю духовную энергию человека, вынужденного стоять на страже интересов католицизма. Но этого мало: два замечательных государя, каждый из которых опирался на огромные силы, — Франциск I французский и Карл V, испанский король и вместе С тем император, люди ненасытного честолюбия, вели борьбу за все и против всех, постоянно грозя той же потрясенной церкви.
И папа Павел III развивает колоссальную и хитроумную деятельность. Он то мирит, то ссорит Франциска с Карлом; когда нужно, он становится даже на сторону протестантов против императора, постоянные успехи которого внушают ему слишком большие опасения. Все служит ему для политики, особенно браки его сыновей и внуков; каждый брачный союз представляет собой тонкий дипломатический акт.
Истинная вера отнюдь не служит опорой душе папы в его титанической борьбе за могущество «престола святого Петра». Он и гуманист, и астролог, и ученик Помпония Леты и Флорентийской академии; он переписывается с полубезбожным Эразмом [59] и с увлечением составляет гороскопы.
59
Имеется в виду Эразм Роттердамский (1469—1536)—гуманист эпохи Возрождения, богослов. Его сатира «Похвала Глупости» (1509) направлена против церковной иерархии и политического строя феодальных государств.
Его первая и самая большая цель — это светское могущество папства. Интересы церкви как таковой стояли для него на заднем плане. Страшным ударом для католицизма было отпадение Англии, но папа, хотя и наложил интердикт на Генриха VIII, из соображений чисто дипломатических содействовал упрочению реформации в Англии при Эдуарде VI.
Но, когда надо было, лично маловерующий папа проявлял непреклонную жестокость. Он утвердил устав ордена иезуитов и расширил пределы применения инквизиционного суда.