Галактионова Вера
Шрифт:
– Алина…
Она принесла им еды в двух тяжёлых полиэтиленовых пакетах. Порфирий, прервав свою речь, уступил ей ведро. Потом снял с себя толстый шарф из овечьей грубой шерсти и накинул девочке на голую шею в грязных разводах. Но Алина сняла шарф, пахнущая не грехом, а только затхлой болезнью, и отдала его Порфирию, как помеху.
– Я к холоду привыкла, не чувствую ничего, – сказала девочка прокуренным голосом, кутаясь в длинный пыльный плащ. – Здесь брат мой. Он где?
Она вглядывалась в одинаково склонённые над едой детские лица. Чуханы не слышали её. В полумраке они ели куски слегка обжаренного хека безмолвно, движения рук их были замедленными, сонными… Тогда Алина протянула серую рыбу Порфирию и спросила его:
– Где?.. Брат? Он маленький. В штанах военных. Они из отцовых перешитые… В камуфляжных штанах… Он где?
Тот взял безмолвно рыбу и принялся за еду со странным чувством: вокруг запахи стояли самые жуткие, но Порфирию только было печально от них – и всё. А пёсья вонь блуда, скользкого, липкого, и вовсе – маячила отдельно от девочки… Та вонь принадлежала не ей, а призрачным похабным теням, соединяющимся в кюветах, в кабинах грузовиков, в придорожных кустах.
Путаясь космами, тени-призраки спаривались и воняли за её спиной. Но от девочки пахло только пылью и ветром, да ещё затхлой какой-то болезнью, не встречающейся в здешних селеньях.
Вдруг девочка выругалась – хрипло, коротко.
– Где он?! – прокричала она.
И хриплое, куцее эхо, отлетев от металлических высоких пролётов, заметалось меж стенами подвала.
– Нигде! – ответил равнодушный долговязый подросток в ондатровой замызганной шапке, самый старший из детей. – …На вокзале побирается, может.
– Видал его кто-нибудь? – спрашивала девочка, сидящая на перевёрнутом ведре. – Видал?
Подросток пожал плечами, облизывая пальцы.
– Подыхать зимой начнём, – сказал он голосом ломким, равнодушным. – А на этой неделе не окочурился никто… Побирается! Он клей не уважает, дихлофосник… У ларьков трётся брат твой! Отвечаю.
Но совсем маленький мальчик, пухлощёкий и одутловатый, возразил из темноты, помочившись в стороне, под лестничным пролётом:
– Нет его там.
– Ладно, ешьте, – сказала Алина, не расстроившись, только устав. – Увидит его кто… Я ему белую рубаху купила! Для школы.
Девочка закинула ногу на ногу, прикрыла голые колени полою плаща и закурила, щёлкнув зажигалкой, похожей на леденец.
– В военных штанах он, – повторила она. – У него шаль пуховая под курткой. Мамина.
– Знаем, – откликнулись дети вразнобой. – Скажем, если живой… На хрена ему рубаха?.. Доживём – скажем.
Подросток же достал последний кусок из пакета, разломил надвое и протянул половину маленькому. Тот, пухлощёкий, взял без охоты.
– Мать твоя на вокзале тебя искала, – сказал девочке кто-то невидимый, сидящий за бочкой, в темноте. – Спрашивала всех. Вчера.
– Есть захотела, – кивнула Алина, затягиваясь по-мужски. – Кончилось у неё всё. Я много приносила! Она, когда психует, съедает быстрее. Плакала, значит, сильно… У меня больше нет ничего сегодня.
Девочка задумалась, опустив голову в мелких пыльных косицах, перехваченных цветными резинками. Стряхнув пепел щелчком, затянулась снова.
– Нам плакать нельзя: не прокормимся. Говорю – не понимает… Завтра ей отнесу, когда заработаю, – решила Алина, выпустив дым вниз, в бетонный пол, и сплюнув. – Чебуреков куплю, она любит. Ждёт их наверно… А если меня какой-нибудь козёл опять далеко увезёт и в степь выкинет, тогда послезавтра… Я больная стала, сырая, мать не знает… Убьют меня за это! В степи. Скоро.
Она поднялась с ведра, пахнущая пылью, болезнью, ветром, растоптала окурок и ушла, не попрощавшись. А Порфирий, которого занесло в подвал без всякой еды, а только со Словом, не знал теперь, что говорить. Душа его здесь отупела внезапно. И разум молчал: работа в нём застопорилась. «Будьте как дети», думал Порфирий, а дальше не понимал.
Поев, чуханы осоловели и ослабли совсем. Они разбрелись по тёмным своим углам. Иные и вовсе – отползали на четвереньках, ложились на картонные подстилки, укрывались тряпьём. Лишь долговязый подросток в ондатровой шапке уже лежал на толстом одеяле, под старою шубой. Он обнимал маленького, прижимая к себе обеими руками.
Порфирий шагнул к ним, потом присел.
– Идём со мной, – сказал он маленькому с печалью и потянул его за руку. – Где родители твои?
– Нигде!
Малыш выдернул руку и захныкал вдруг, прячась под шубу:
– Нигде!.. Чего надо? Пристал… Нигде!
Подросток тем временем приподнялся, он шарил рукою по бетонному полу, рядом с одеялом.
– А ну, вали отсюда! – ломко прокричал он, замахиваясь на Порфирия гвоздодёром, и крупные глаза его сделались белыми.
Из глубины огромного подземного цеха, уходящего наклонно под металлический лестничный пролёт, слабо пахнуло трупом – не погребённым, иссохшим. И круглые дежурные часы высоко над дверьми вдруг ожили под слоем пыли. Они, огромные, застучали в полумраке оглушительно.