Шрифт:
Но знахарь, похоже, обеспокоился не меньше Яна. Он вновь закружил по избе, изгибаясь, ударяя в ладоши, шепча бессвязные, непонятные постороннему уху слова и бросая в жаровню всякие травы, отчего к потолку пополз сизый дым.
А под окном раздался не то грустный смех, не то плач — тонкий такой, жалобный, — а потом женский голос позвал тоскливо:
— Ингерд!.. Поди сюда, Ингерд!..
И что при этом приключилось с раненым, что бездвижно лежал на собольих шкурах! Он дернулся так, будто ему в сердце вонзили нож по самую рукоять, дернулся раз, другой и третий, заскрежетал зубами, захрипел, посинел весь.
А снаружи снег все скрипит, и брошенное дитя будто плачет, и разные голоса все зовут:
— Ингерд!.. Поди сюда!..
Ян от ужаса побелел, волосы на затылке зашевелились, его душа еще от страха, что с Гор принес, не избавилась, а знахарь по избе кружит в своем обрядовом танце, а раненый не в себе мечется, скрюченными пальцами шкуры рвет, будто встать пытается, да сил не хватает. Те раны, что подзаживать начали, пооткрывались, и кровь — густая, ало-синяя — хлынула из них.
— Держи его, — велел знахарь Яну. — Крепко держи!
Ян навалился на больного и едва совладал с ним, до того больной оказался здоровей здорового, будто демон в него вселился. Ян боролся с ним, весь перемазался его кровью, но сумел-таки прижать буйного к полу, чтобы тот не убил себя и его, Яна, заодно.
А сквозь стены, из-под половиц, через земляную крышу, сочилась песнь, от которой у Яна мурашки бежали по спине да по плечам:
Ой ты, речка — реченька,Издалека волны свои катишь,И не видишь слез моих,И не слышишь плача моегоГорького, безутешного.Потеряла я сыночка малого,Малого, младшенького,Золотоволосого.Ой, ты, речка, речка быстрая,Кинулась бы в воды твои чистые,Чистые, стремнистые,Отдала бы тебе жизнь своюПустую, опостылевшую,Да другие детки не велят.Ой, ты, речка, речка синяя,Многомудрая,Ты возьми печаль моюВ дали дальние,Забери тоску мою,Схорони на дне морском.Коль сыночка не вернуть,Так верни мне сердце прежнее,Прежнее, непечальное…И так продолжалось до той поры, пока ночь на день не повернула. Ухнул в чаще три раза филин, плач за окном утих, заскрипел снег под удаляющимися шагами, и окровавленное тело под руками Яна разом обмякло.
Страх отпустил Яна столь же внезапно, как и накатил, только дрожь в ладонях осталась. Знахарь как стоял с веткой тиса, которую собирался сунуть в жаровню, так и повалился на лавку, как колос под серпом.
— Кто это? — слегка заикаясь, тихо спросил Ян, словно боялся, что его услышат с улицы. — Бёрквы?
Бёрквами звались духи, прилетающие из-за Гор, чтобы забрать туда душу умирающего, и Ян никакого другого объяснения не нашел.
— Но почему ты не впустил их, колдун? Теперь они обязательно отомстят тебе и мне вместе с тобой!
— Это не бёрквы, — отозвался знахарь, с трудом поднимаясь, чтобы снять охранительные заклятья.
— Кто же это?
Знахарь принялся рассказывать:
— Уже теперь четыре дня тому назад, в полдень, пошел я к роднику, чтоб воды набрать перед пургой. Иду, значит, свое думаю, да вот гляжу — вороны вьются над деревьями, что у крутояра. Ну, вьются и вьются, мне-то что? Родничок-то расчистил, воды набрал, уже обратно повернул, а шагу ступить не могу! Будто держит кто, за полу назад тянет. Осерчал я, ногой в сердцах топнул, воду-то и пролил. Забыл, что не след от явного знака отмахиваться, вот наказанье и не задержалось.
Знахарь снял охранительные заклятья и немедля взялся врачевать больного, которому совсем худо сделалось. Кровь вытекала из открывшихся ран и подплывала под него, дыхание еле теплилось. Знахарь положил ему под голову ветку падуба, прочел заговор для покоя и сна, налил в кружку отвар коры шепчущего дерева.
— Подержи ему голову.
Ян послушно приподнял голову чужака, и знахарь влил ему в рот горькое снадобье.
— Вот и нашел я его на берегу крутояра, — продолжил он прерванный рассказ. — Лежит, уже снегом наполовину занесло, а вокруг лисы рыщут да вороны грают. Думал, мертвый, бросить хотел. Потом пригляделся — живой, пришлось забрать. Где на себе нес, где волоком тащил. Насилу дотащил. Лечить стал. Думал — помрет, так помрет, выправится — хорошо. Две ночи от него не отходил, а он лежит, не шевелится, будто все равно ему, жить иль помереть. Слушай, Ян, поди-ка ты умойся. Глядеть на тебя невмоготу.
Ян не видел сам себя, увидел бы — не узнал. Весь в крови, будто зверя свежевал.
Помылся он, знахарь достал из сундука меховое одеяло, переложили они на него раненого, а шкуру, пропитанную кровью, свернули и засунули под лавку, чтоб потом почистить снегом.
— А ночью третьего дня пришли за ним. Мне-то и невдомек, защитой дом обнес некрепкой, обычной, а они-то как заголосят под окном, как завоют слезно, с причитанием. Я прилег было — устал накануне, — а тут вскочил, а они уже в дверь стучат. Начал я заклятья творить, а про себя думаю: ну все, смерть моя пришла. Гляжу, чужак-то дергается, точно в него горящей головней тычут. Тут уж я не на шутку перепугался, кого, думаю, в дом приволок? А сам все заговоры читаю, со страху даже те вспомнил, какие еще в детстве слыхал. А как филин ухнул, так все успокоилось.
— Да ведь бёрквы это, колдун! — тихо воскликнул Ян. — С кем ты тягаешься?!
— Нет, не бёрквы, — твердо возразил знахарь. — Бёрквы следов на снегу не оставляют. Я поутру вышел — вокруг моей избушки все истоптано, и следы в лес тянутся. Да и домовой помалкивал, затаился где-то со страху. Нет, то не бёрквы были. Они теперь в третий раз придут и либо выманят его, уж не знаю, зачем он им понадобился, либо уберутся насовсем. Но теперь-то мне имя его известно, попробую составить на него заговор-оберег.