Шрифт:
«Разрешались ли вам свидания?»
«Ни свиданий, ни передач. Хозяйка квартиры, которая прислала мне фрукты и папиросы, была арестована Продукты, которые мне присылала из Болгарии мать, задерживались под тем предлогом, что иностранные продукты не допускаются. Я хотел получить грамматику немецкого языка — мне отказали.
Наверное, следователь считал, что какое бы то ни было совершенствование в немецком языке с моей стороны повредит прокурору. Корреспонденцию, важную для моей защиты, мне тоже не передавали».
«А в других тюрьмах режим был такой же суровый?»
«Одним из самых скверных воспоминаний моей жизни является пребывание в мюнхенской тюрьме. Во время переезда фашистским чиновникам показалось мало ручных кандалов. Мои ноги приковали к скамейке… Взяли прочную цепь, которая сжимала мне запястья в тысячу раз более мучительно, чем моабитские кандалы. Эти импровизированные кандалы произвели сенсацию во всей тюрьме. Все тюремные служащие и множество членов штурмовых и охранных отрядов приходили в мою жалкую камеру посмотреть на эти кандалы. Они не верили своим глазам. Эта мера была предписана следователем Фогтом, которого я в особенности хотел бы пригвоздить к позорному столбу».
«Каковы были ваши личные отношения с тюремщиками, низшими служащими и т. п.?»
«Эти последние, за немногим исключением, были очень корректны, очень человечны по отношению ко мне. Я даже встретил сочувствие и симпатию со стороны полицейских и со стороны членов штурмовых и охранных отрядов. О ком я говорю, — это верхи: высшие полицейские и судебные чиновники, как, например, следователь Фогт. Германский народ — хороший народ. Вот, кстати, воспоминание, осветившее мою тюремную жизнь. Я сдал в стирку белье. Спустя неделю я получил сорочки так великолепно выстиранные, так хорошо отглаженные, что я их не узнал. Видите ли, я человек одинокий. Я не привык к такой заботе. Кто мог вложить столько любви в стирку моего белья? Все объяснилось просто. На счете от прачечной внизу было едва заметно нацарапано: «Рот фронт!»
«Теперь, когда вам больше нечего бояться, когда вы находитесь на советской земле, каково ваше истинное мнение о поджоге рейхстага… и о Ван дер Люббе?»
«Он, вне всякого сомнения, явился бессознательным инструментом, которым воспользовалась национал-социалистская провокация. Ван дер Люббе сам не знал ни того, куда его ведут, ни того, зачем и на кого он работает».
«Был ли он душевнобольным?»
«Он был по крайней мере политическим безумцем», — ответил Димитров.
«В некоторых газетах высказывалось предположение, что его отравляли наркотиками…»
«Это весьма возможно. Ван дер Люббе был среди нас единственным заключенным, которому часто подавали специально приготовленную пищу. Так, например, нам подавали тарелку с хлебом в окошко. Мы могли сами брать кусочек хлеба. А Ван дер Люббе приносили хлеб, завернутый в бумагу, на которой было написано: «Ван дер Люббе». При такой системе возможно, что к его еде примешивали наркотики. Во всяком случае, на заседаниях суда он часто сидел как одурманенный. Сдерживающие центры у него не действовали. У него текло из носа. Конвойному приходилось вытирать ему нос, как ребенку. Однажды он заявил председателю: «Я слышу голоса».
«Были ли вы довольны вашими адвокатами?» «Я следил за многими политическими процессами, но я никогда не присутствовал при такой недостойной, заслуживающей презрения, такой шарлатанской защите, как защита Торглера д-ром Заком. Это не был адвокат, который с известными оговорками I при некоторых условиях мог бы взять на себя защиту ни в чем не повинных обвиняемых коммунистов. Он действовал как фашистский политикан, который хотел сделать себе карьеру в фашистских кругах. Он использовал «защитительную речь» в пользу Торглера для реабилитации Геринга. Это было самым большим саботажем защиты, который я когда-либо видел. Я не мог оставаться спокойным. Меня удручало только одно: что мне не позволили вступить в полемику с этим адвокатом. Я сказал на суде в своей защитительной речи: «Я предпочел бы быть казненным без вины, чем быть защищаемым по методу д-ра Зака».
«В этот момент в палату клиники входит древняя старушка, — продолжает в интервью сотрудник «Энтрансижан». — Она еще держится прямо, эта болгарская крестьянка, которой 71 год. Это мать Димитрова Она уже потеряла трех своих сыновей. Первый умер в Сибири, сосланный царем. Другой погиб на войне. Третий убит болгарскими фашистами. От них не осталось даже могил, где она могла бы их оплакивать.
Я спрашиваю ее:
«Не отчаивались ли вы во время процесса?»
Она отвечает:
«Когда я увидела, как Георгий ведет себя на суде, я подумала: «Ну, пропало… Отнимут у меня и этого». Я не понимаю по-немецки, но из его жестов я видела, что он ругает судей».
Я задаю ей вопрос, на который ожидал получить совсем не такой ответ, какой услышал:
«Вы, конечно, посоветовали вашему сыну разговаривать с леипцигскими судьями более вежливо?»
«Как вы можете это думать? Георгий знает свое дело. Если он ругает судью, стало быть, тот заслужил. Уж он-то знает. Это его долг, а я не помешаю ему выполнить свой долг».