Шрифт:
Почему-то я вообразил, что на сцене воспроизведен тот самый уголок в Испании, где когда-то нашли себе временный приют Хелен и Осмунд. Что же там было такое? Помню высившуюся на переднем плане, на фоне багрового неба, черную башню. У подножия башни был сооружен малинового цвета шатер, заваленный апельсинами, а в самом центре сцены красовался фонтан, сложенный из камня, который рассыпал брызги как настоящий, отчего представление сопровождалось приятным звуковым эффектом журчащей воды. Кроме того, под стенами башни стоял на якоре корабль с темно-желтыми парусами. Вверх и вниз по ступеням, ведущим в башню, весьма оживленно сновал народ в живописных, ярких одеяниях. У рампы вытанцовывала очень худенькая женщина в черной мантилье, а вокруг несколько мужчин и женщин отстукивали ритм кастаньетами.
Само театральное освещение и цвета, в которые были окрашены декорации, усугубляли мое мрачное состояние духа. Человечки, продвигавшиеся вверх по ступеням, исчезали в башне и больше не появлялись. Все они навсегда прощались с этим миром, напоенным ярким светом и громкими звуками музыки. А позади, за башней, там, внизу, куда не мог проникнуть мой глаз, была черная-черная вода, и я знал наверняка, что там зияла бездна.
Бездна! Усилием воли я отогнал от себя это видение. Надо было что-то делать, но что? Что за безумие и чушь — стоять, не смея шевельнуться, словно мы все трое опутаны смирительными рубашками, тогда как кругом продолжается нормальная жизнь, старикан с медалями о чем-то тихонько переговаривается с пожарником, зевающим во весь рот так, что, того и гляди, выпадут вставные челюсти. А впереди меня головы, головы, головы, и все они словно в забытьи, растворены в бездумной неге… (Не есть ли это та дремота разума, свойственная преклонному возрасту, когда мы ищем покоя, когда наши убаюканные временем чувства дремлют, когда страсти чуть тлеют и уже не греют?) И над всей этой публикой льют свой веселый свет огни прожекторов. Худенькая актриса больше не танцует, теперь вся сцена заполнена человечками, которые крутятся в сумасшедшем танце; трещат кастаньеты, и оркестр мурлычет что-то свое, видно для собственного удовольствия…
Нет, это вовсе не оркестр мурлычет. Это Осмунд что-то мне нашептывает, не поворачивая головы и не отпуская мою руку. Он говорит и говорит, и так тихо, что я не могу расслышать всех его слов, которые, кажется, разносятся под сводами театра. Конечно, слышит их и Пенджли.
— Я всегда знал, что к концу жизни совершу страшную глупость. Я жил в ожидании этого. Я знал, что сотворю безрассудство, чтобы кому-то что-то доказать… Но те, кто постоянно стремится кому-то что-то доказать, — зануды и глупцы… зануды и глупцы… Я всегда таким и был, Дик, вы знаете. Я все принимал всерьез, у меня не было чувства юмора. Вот и сейчас — надо бы посмеяться, а не могу… Смеяться будете вы — потом… Эти проклятые Пенджли… Я бы прикончил их всех, да нет времени… Уверен, множество их еще прячется по щелям. Они все одинаковые. Когда-нибудь объявят новый крестовый поход — против них… Их сметут с лица земли…
(Помню, на этом месте его тирады я подумал: а почему Пенджли, если ему не под силу вырваться и убежать, не закричит, не поднимет шум, не позовет служителя? Ведь наверняка ему все это уже здорово надоело, должно было надоесть. Почему он не попросит старикана в медалях позвать полицию, чтобы таким образом избавиться от Осмунда? Что за мистика — весь вечер мы кружим по площади, то тут, то там, прямо под носом у полицейских, и никому в голову не пришло позвать их, привлечь их внимание к нам? Может, Осмунд всех загипнотизировал? Между прочим, я и по сей день нахожусь в недоумении: почему Пенджли не стал звать на помощь? Подозреваю, в своей жизни он имел серьезные трения с законом и потому у него не было ни малейшего желания общаться с полицейскими даже несмотря на то, что к тому времени он уже прекрасно сознавал грозившую ему опасность. Но даже и теперь он уповал на свою смекалку, считая, что ему все же удастся выбраться из ловушки… Увы, он переоценивал себя.)
Рядом продолжал звучать голос Осмунда:
— У меня туман в глазах, я плохо вижу дорогу. Так что берегитесь, Пенджли, ибо вы пойдете со мной. Путь будет дальний… Вам будет холодно, а потом жарко, как в адском пекле. Какая нелепица, Дик, что при всех моих возможностях я кончаю вот так. Но когда из тебя делают изгоя, это не проходит бесследно. Остается рана. Ты уже не можешь быть таким, как те, кто не испытал этой боли. Ты не в силах этого забыть, да тебе и не позволяют забыть. Видно, тем и должно было все кончиться. Знаю, я бываю не в меру гневен, но, поверьте, Пенджли этого заслуживают. Их много, много, они вокруг нас…
— Отпустите мою руку, Осмунд, — разъяренно прошептал я. — И хватит. Освободите Пенджли. Больше он к вам не полезет. Пора это прекратить. Где Хелен?
Но он не отпускал мою руку. Думаю, из всего того, что я ему сказал, он услышал только последнее слово.
— Хелен? О, она здесь. Вы взяли себе ее перчатки, Дик, — как залог любви, да? Это огорчило меня. Вы целовались. Это тоже огорчило меня. Но я вас не виню, Дик. Она очень привлекательная женщина. К тому же мы с ней расстались — навсегда.
Мы начинали привлекать внимание окружающей публики. Сидевший впереди у барьера человек повернулся к нам и крайне раздраженно прошипел:
— Тихо, вы!
Не знаю, со мной ли что произошло, или то была игра света, но внезапно я стал видеть в темноте. И кого же я узрел? Хенча! В полумраке на верхнем ярусе балкона, на самом крайнем месте справа. Он был очень хорошо мне виден. За это время он успел переместиться из партера на балкон.
Хенч сидел подавшись всем телом вперед, обхватив голову руками, не глядя на сцену. О Боже!
— Там Хенч! — тихо сказал я Осмунду.
Но Осмунд не слышал меня, а если и слышал, то не понял. Он еще крепче сжал мою руку.
Что будет делать Хенч? — мелькнула у меня мысль. Он был явно в состоянии безумия — сидя, возил по полу своими толстыми, как тумбы, ногами, раскачивался и мотал головой, то запрокидывая ее кверху, то опять роняя на грудь.
На сцене пара, примостившись у фонтана, нежными голосами исполняла любовный дуэт. Свет был притушен, лишь на заднем плане, на фоне густо усыпанного звездами неба, четко вырисовывался черный силуэт башни. Фонтан бил, и в полумраке взмывали вверх и ниспадали серебряные водяные струйки.