Шрифт:
Говорила. Она еще добавляла какие-то детали, деталей было много, они повторялись, и повторялось слово счастье, и повторение его жгуче действовало мне на нервы. Она вдруг перебила сама себя:
— Говорила я вам или нет, что во всех синхронах, которые я записала, содержится одно и то же, что на людей, которые пересекались с Окоемовым и хоть в чем-то ему перечили, обязательно сваливалась какая-нибудь, мягко говоря, неприятность, да вы сами должны знать, Оборин сломал ногу, Оробьянова лишили кафедры, Окича бросила жена, Оташук погиб.
С Оташуком было громкое дело. Режиссер художественного кино, он задумал фильм по военным картинам Окоемова: только полотна и за кадром строфы поэтов, от Овидия до Окуджавы, и никаких изысков. Приехал к Окоемову, поделился замыслом. Окоемов одобрил. Они подружились. А когда Оташук показал Окоемову готовую ленту, тот, ни слова не говоря, подал на режиссера в суд и выиграл процесс. Ленту запретили. Схема та же. Оташук впал в депрессию и в депрессивном состоянии попал под колеса случайного КамАЗа. Кто-то утверждал, что неслучайного, но родня настаивала, что случайного. Как-то было связано с наследством или страховкой, я не разобралась, и не разбиралась.
— Лика, если вы хотите сказать, что ваш муж попадает в этот скорбный список, то я скажу вам, что я жена хана Батыя.
Не знаю, откуда вывернулся Батый. Не лучший аргумент в споре, которого, собственно, и не было.
О Василисе я не обмолвилась ни звуком. Не до Василисы было.
Я могу внезапно расхохотаться от счастья, говорил мне Окоемов осенью, когда был жив.
70
Или женщина перекидывалась, или приходили разные женщины. Плечистая пава с темными волосами постепенно превратилась в мелкую крашеную блондинку сливочно-розового цвета, с низким тазом, который стремилась приподнять за счет высоченных каблуков, при каждом шаге проваливавшихся в грязь, когда шла от калитки к дому и шел дождь. Скоро она остригла крашеные пряди, закоптилась лицом, вытянулась в длину и стала напоминать копченую селедку. Я наблюдала превращения с недоумением, раздражением и неприязнью, всего понемногу. Мы понимали, что Толян излечивает свою застарелую любовь-болезнь, и надо радоваться. Я радовалась. Как-то она быстро иссякла, радость. Я ругала себя за чистоплюйство, говоря, что меня не касается. Мы с мужем, изредка обсуждая явление гостий, оба говорили, что нас не касается. Но, помимо нашей воли, действовали какие-то санитарные нормы, особенно когда обнаруживались следы женского присутствия у нас в ванной. Да ведь взрослый мужик, и жизнь у него, соответственно, взрослая, а мы сбоку припека. Ни с одним из перевоплощений нас не познакомили. Мясо для Милорда приносит, поведал Толян мужу, когда селедка прошествовала мимо наших окон как-то поутру, и муж бестактно спросил: а это что за чудо-юдо. Толян любил Милорда наравне с Милкой. Просто Милорд его не бросил, а Милка бросила, и на какое-то время Толян про Милорда забыл, и теперь виноватился перед ним, а что ему носили мясо, несомненно, требовало встречной благодарности. Мы должны были Бога молить, что так, а не придираться по пустякам.
Тут она прибирала у вас, приступил Толян к рассказу, и нашла на чердаке коробку из-под обуви с мусором, а в ней, среди бумажек, кассета магнитофонная, не знаю, нужная ли, нет ли, Пашка увидел и говорит, дай, говорит, взаймы, мне как раз музыку переписать, а я куплю и привезу новую, но я решил проверить, пустая или вдруг что нужное, хотя если нужное, не пылилось бы, вы там с каким-то мужчиной разговариваете, я, на всякий пожарный, не дал. Толян всегда тщательно пересказывал ерунду. Это прибавляло ему самоуважения. Я слушала вполуха, поскольку важное заключалось в первой фразе: тут она прибирала у вас. Толь, спросила я, а с какой стати она у нас прибирала? Она прибирала у меня, конкретизировал Толян, и захотела то же самое у вас, пропылесосила, пыль обтерла, белье в стиральной машинке перестирала, вы разве не обратили внимания? Я не обратила. Давай сюда, забрала я картонную коробку с тем, что было моим ненужным архивом, я не умела и не любила хранить старое, совала на чердак и не вспоминала. Кассету тоже взяла. Принеси твой магнитофон, у меня нет, я послушаю, велела я Толе, и он отправился за магнитофоном.
Как тебе это нравится, обратилась я к мужу, какие-то неведомые тетки приходят в дом, лезут на чердак, мало ли куда они захотят залезть. Пылесосят, стирают, подхватил мой муж, ты лучше не ворчи, а скажи спасибо, а лезть к нам все равно некуда и незачем, разве что старые тряпки или старые пленки уворовать. А книги, воскликнула я. С какого бодуна, задумался мой муж, с какого бодуна ты заговорила про книги, совсем из ума выжила, книги давно никому не нужны. Мне стало совестно, что я выжила из ума и выпадаю из реальности, и я примолкла.
Толян принес магнитофон, кстати, крутой, таким путем образовалось занятие на вечер, вместо тупого телевизора, где все хохочут как зарезанные, чего они там хохочут, кто бы поведал. Уйдя к себе наверх в библиотечку, я включила магнитофон. У мужа внизу на всю катушку работал большой телевизор, и это помешало ему услышать крик, который вырвался из меня, как гудок из парохода. Я плавала и знаю силу пароходной сирены.
Расчеловечивание — вот что главенствует.
Расчеловечивание — вот что главенствует, и не первое десятилетие.
Расчеловечивание — вот что главенствует, и не первое десятилетие, однако с каждым последующим процесс все убыстряет ход и увеличивает масштабы поражения, и если я скажу вам, сударыня, что на войне была человечность, а в мирное время расчеловечивание, вы не поверите, как это, на войне и человечность, но так, так, там в вас летела пуля, или попадал осколок, или настигал снаряд, и к вам бросался боец-однополчанин, и бросалась санитарочка, и они выносили вас на себе, и перевязывали, и обтирали влажной марлей рот, поскольку пить нельзя, а все горит, и вы готовы потерять сознание, а вас уговаривают потерпеть и не умирать, а выжить, и спасают вас со страшной силой, так что в вас переливается их сила, и вы терпите, изо всей мочи и не умираете, и в походном госпитале у вас оттяпывают руку или ногу, без наркоза, а дав выпить спирта двести грамм, и вы опять терпите и не умираете, потому что хирург человек, и кругом люди, и они хотят, чтобы вы остались живы, и вы не можете подвести их, что бы вам ни говорили слюнявые мальчики и сопливые девочки, которых сегодня телевидение посылает на другую войну, и они красочно расписывают чьи-то подвиги или чьи-то мерзости, когда спасают друга и тут же его закладывают, или пропускают противника на КПП за тридцать серебренников, или продают оружие тому же противнику, и все лгут, лгут, потому что ложь в основании этой неправедной войны, и ложь в основании их якобы документальных репортажей, ложь и расчеловечивание, укоренившиеся не сегодня, годы и годы понадобились, чтобы пышным цветом расцвело повсюду, что у них, что у нас, но на них мне насрать, мне там не жить, а жить здесь, а жить невозможно, потому что всех, от первого министра до последнего охранника, всех одолела алчность, когда движитель единственный — личный успех, а не помощь другому, не любовь к другому, некорыстная и нерасчетливая, никто, никто из вас не знает такой любви, как слепой не знает света, а глухой не знает пенья птиц.
О-мммм, он говорил о любви!
Я не помнила, чтобы он когда-либо употреблял это слово.
Но это был он, страдалец за все про все.
Я слушала, затаив дыхание.
Люди тратили жизнь на то, чтобы вписаться в рамки.
Люди тратили жизнь на то, чтобы вписаться в рамки, не зная, что настоящий трагедийный путь человека — выпасть из рамок, трагедийный, потому что одинокий, ледяной, и тот, кто скован льдами, — откуда вам, тепленьким, как телятам в хлеву, знать про такого человека, а быть может, он тоже хочет человеческого тепла так же страстно, как хотел ребенком, да нет ему такой материнской любви, чтобы согрела и растопила льды.