Шрифт:
Мы узнаем много любопытного. Обе линии, сходящиеся в конце концов в вершине конуса, менее всего похожи на стороны треугольника, прилежно расходящиеся к неведомому основанию, — линии эти извилисты, они то почти соприкасаются, то разбегаются прочь. Иначе говоря, в жизни этих двоих было самое малое два эпизода, когда они едва разминулись, ничего об этом не ведая. Оба раза судьба, кажется, шла на все, предуготавливая им встречу, — шлифовала возможные варианты, подновляла указательные стрелки, а выходы перекрывала, ползучим движением обхватывала сетку сачка с бьющимися внутри бабочками — каждую мелочь рассчитывала, ничего не оставляя на волю случая. Разоблачение всех этих тайных приготовлений захватывает дух — чтобы не упустить такое богатство мест и обстоятельств, автору надо быть поистине многоочитым, как Аргус. Но каждый раз ничтожная ошибка — пробегающая трещинка, чья-то своевольная прихоть, стоп-кран неучтенной возможности — отравляет удовольствие детерминисту, и опять две жизни разбегаются все быстрее и быстрее. Так Персиваль К., которого в последнюю минуту жалит в губу пчела, из-за этого не попадает на вечеринку, куда судьба, преодолев бесчисленные препятствия, доставляет Анну; так и Анну, некстати проявившую строптивость, не берут на старательно приготовленную для нее должность в Столе находок, где уже служит брат К. Но судьба слишком упряма, чтобы ее могли сломить неудачи, — она добивается наконец успеха, и добивается путем таких тонких козней, что окончательное соединение происходит без малейшего щелчка.
Я не буду дальше вдаваться в детали этой восхитительной и умной книги — самой известной из всего написанного Себастьяном Найтом, хотя позднейшие три романа ее во многом превосходят. Как и в случае с «Граненой оправой», единственная моя цель здесь — рассказать о механизмах этой книги, даже если это идет в ущерб представлению о том, как она хороша, и, помимо всех ухищрений, хороша сама по себе. Добавлю, что в ней есть место, странным образом настолько связанное с внутренней жизнью Себастьяна в период, когда он заканчивал последние главы, что его стоит выписать хотя бы для контраста с наблюдениями, рисующими скорее сложные ходы мысли писателя, чем эмоциональную сторону его дара.
«Проводив ее, как обычно, до дому, Ив (первый жених Анны, чудаковатый и немного женственный, который потом ее бросил) обнял ее в темноте подъезда. Внезапно она ощутила, что у него мокрое лицо. Он прикрыл его ладонью и стал искать в кармане платок. «Дождик в раю, — проговорил он, — счастье луковое… стал волей-неволей бедный Ив плакучей ивою». Он поцеловал ее в уголок рта, потом высморкался с негромким хлюпающим звуком. «Взрослые люди не плачут», — сказала Анна. «А я и не взрослый, — всхлипнув, ответил он, — месяц ребячится, мокрая мостовая ребячится, любовь — вообще малютка, мед посасывает…» — «Перестань, пожалуйста, — сказала она. — Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ты начинаешь подобные разговоры. Это так дурацки наивно, так…» — «-ивно», — вздохнул он. Он снова ее поцеловал, и некоторое время они стояли, словно расплывающаяся в темноте статуя о двух туманных головах. Прошел полицейский, ведя на поводке ночь, дал ей обнюхать столбик с почтовым ящиком. «Я не меньше тебя счастлива, — сказала она, — но я же не плачу и не говорю глупостей». — «Но разве ты не понимаешь, — прошептал он, — что счастье — это, в лучшем случае, пересмешник собственной смерти?» — «Спокойной ночи», — сказала Анна, ускользая из его объятий. «Завтра в восемь», — прокричал он ей вслед. Он ласково погладил дверь и вышел на улицу. «Красивая, нежная, — бормотал он в раздумье, — я ее люблю, но что толку, если мы все равно умрем. Не вынести мне этого обратного течения времени. Наш последний поцелуй уже умер, а «Женщина в белом» (фильм, который они смотрели в тот вечер) вообще окоченела, и полицейский, что мимо шел, тоже умер, и дверь мертва до гвоздей. И эта мысль успела почить. Прав Коутс (доктор), что у меня слишком маленькое сердце для моего веса. И моего беса». Он продолжал брести, разговаривая сам с собой, а тень его то вытягивалась, то приседала в реверансе, скользя по окружности вокруг фонарного столба. Дойдя до своего унылого пансиона, он долго взбирался по темной лестнице. Прежде чем лечь спать, он постучался к фокуснику. Старичок стоял в одном белье, внимательно разглядывая пару черных брюк. «Ну как?» — спросил Ив. «Не нравится им, вишь, мой выговор, — отвечал тот, — да, думаю, все одно они меня в программу вставят». Ив присел на кровать. «Вам бы волосы покрасить», — сказал он. «Не такой я седой, как лысый», — отвечал фокусник. «Я вот иногда думаю, — сказал Ив, — куда деваются волосы, когда вылезают, ногти и все остальное — ведь где-то они должны существовать?» — «Опять напился», — предположил фокусник без особого интереса. Он аккуратно сложил брюки и согнал Ива с кровати, чтобы расстелить их под матрацем. Ив пересел на стул. На икрах у фокусника топорщились волоски; поджав губы, он ласковыми движениями легких рук укладывал брюки. «Просто я счастлив», — сказал Ив. «Не похоже», — мрачно заметил старичок. «Можно я вам кролика куплю?» — спросил Ив. «Напрокат возьму, коли надобно будет», — ответил тот, протягивая «коли надобно», как бесконечную ленту. «Смешная профессия, — сказал Ив, — шурум-бурум, будто у спятившего карманника. Что побирушка с шапкой медяков, что ваш цилиндр с глазуньей. Одинаково до глупости». — «К оскорблениям мы привычные», — сказал фокусник. Он спокойно выключил свет, и Ив выбрался ощупью. Книги на кровати в его комнате, кажется, не желали сдвигаться с места. Раздеваясь, он представил себе залитую солнцем прачечную: пунцовые запястья, выныривающие из голубой воды, — блаженное, запретное виденье. А может, он попросит Анну выстирать ему рубашку? А он действительно опять ее рассердил? А она в самом деле верит, что они когда-нибудь поженятся? Невинные глаза, под ними бледные мелкие веснушечки на блестящей коже. Правый передний зуб чуть выдается вперед. Нежная теплая шея. Он снова почувствовал прилив слез. Будет ли с ней то же, что с Маей, Юной, Юлией, Августой и прочими его романами, от которых не осталось и угольков? Он слышал, как танцовщица в соседней комнате запирает дверь, умывается, со стуком ставит кувшин, мечтательно откашливается. Что-то со звоном упало. Захрапел фокусник».
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Я быстро приближаюсь к поворотному пункту внутренней жизни Себастьяна, и когда готовая часть работы видится мне в тусклых отблесках еще предстоящего труда, делается не по себе. Удалось ли мне до сих пор сохранять в рассказе о жизни Себастьяна обещанную мной беспристрастность, удастся ли мне это в заключительной части? Изнуряющая борьба с чужим языком и полное отсутствие литературного опыта не располагают к особой самоуверенности, но даже если я в предыдущих главах со своей задачей не справился, я все равно полон решимости продолжать, тайно уверенный, что тень самого Себастьяна каким-то особым, ненавязчивым образом пытается мне помочь.
Я получал, однако, и более явную помощь. Поэт П. Дж. Шелдон, который между 1927 и 1930 годами часто виделся с Клэр и Себастьяном и которого я навестил вскоре после своей странной полувстречи с Клэр, любезно согласился рассказать мне все, что ему известно. Он же спустя два-три месяца, когда я уже приступил к этой книге, поведал мне о судьбе бедняжки. Как случилось, что ее, молодую и на вид здоровую женщину, подстерегала смерть от кровотечения у пустой колыбели? Он говорил, в каком она была восторге, когда роман «Успех» оправдал свое название — успех был на этот раз настоящий. Всегда будет загадкой, почему одна прекрасная книга получает заслуженные лавры, а другая, не менее прекрасная, проваливается. Как и с первым своим романом, Себастьян пальцем не шевельнул, чтобы потянуть за нити, которые обеспечили бы «Успеху» и приветственные крики, и бурные рукоплескания. Когда бюро газетных вырезок начало осыпать его образчиками хвалы, он не только на них не подписался, но не стал рассылать и благодарственных писем доброжелательным критикам. Себастьян находил неуместным и даже оскорбительным выражать признательность тому, кто отзывается о книге, выполняя свой долг, и тем подмешивать к холодящей невозмутимости беспристрастного суда тепловатую «человечность» отношений. Более того, единожды начав, он вынужден был бы уже благодарить и благодарить за всякую строчку, чтобы не обидеть критика внезапной забывчивостью, и эта влажная расслабляющая теплота привела бы в конце концов к тому, что, несмотря на всем известную честность того или иного критика, благодарный автор никогда, никогда уже полностью, не был бы уверен, что в тот или иной отзыв не прокралась на цыпочках личная симпатия.
Слава в наше время стала слишком обычным явлением, чтобы спутать ее с ореолом, не меркнущим вокруг настоящей книги. Чего именно заслуживал Себастьян, Клэр не интересовало — она хотела наслаждаться его успехом. Ей хотелось видеться с людьми, желавшими видеть Себастьяна, — он с ними видеться решительно не хотел. Ей хотелось слышать, как люди обсуждают «Успех», — Себастьян заявлял, что его эта книга больше не интересует. Ей хотелось, чтобы Себастьян вступил в какой-нибудь литературный клуб и общался с другими писателями, — Себастьян раз или два влезал в накрахмаленную рубашку, чтобы потом ее скинуть, так и не проронив ни единого слова на обеде, устроенном в его честь. Он неважно себя чувствовал. Он плохо спал. На него находили безумные припадки гнева — для Клэр это было новостью. Как-то раз, когда он работал в своем кабинете над «Потешной горой», пытаясь не сойти с крутой и скользкой тропинки, вьющейся меж темных утесов невралгической боли, вошла Клэр и самым кротким голосом спросила, готов ли он принять посетителя.
— Нет, — ответил Себастьян, скалясь над только что написанным словом.
— Но ты сам ему назначил в пять и…
— Ну, ты своего добилась!.. — взревел Себастьян, швыряя вечное перо в потрясенную белизну стены. — Дай ты мне поработать спокойно! — загремел он с такой силой, что П. Дж. Шелдон, игравший перед этим в шахматы с Клэр в соседней комнате, поднялся со своего места и прикрыл дверь в гостиную, где скромно дожидался маленький смирный человечек.
Время от времени на него накатывали приступы безудержной проказливости. Однажды, когда у них с Клэр обедали двое друзей, он придумал, как они потрясающе разыграют приятеля, с которым им предстояло встретиться после обеда. В чем заключался розыгрыш, Шелдон странным образом позабыл, он помнил только, что Себастьян хохотал и вертелся на каблуке, ударяя кулаком о кулак — жест, означающий, что он действительно развеселился. Все были страшно увлечены затеей, совсем было уже собрались ехать, Клэр вызвала такси и с сумочкой наготове стояла в своих сверкающих серебряных туфельках — как вдруг оказалось, что Себастьяна все это нисколько больше не интересует. Он поскучнел, стал зевать, почти не открывая рта, что пренеприятно, и наконец сказал, что выйдет погулять с собакой, а потом ляжет спать. У него тогда был маленький черный бультерьер — он потом заболел, и пришлось его усыпить.
Окончена была «Потешная гора», за нею — «Альбиносы в черном», наконец, третья и последняя его повесть — «Обратная сторона луны». Вы, конечно, помните прелестного героя этого рассказа — маленького смирного человечка, который, пока ждал поезда, тремя разными способами спас трех заблудившихся путешественников. Кстати, мистер Зиллер — самый, может быть, живой из всех героев Себастьяна, завершает «тему расследования», о которой я говорил в связи с «Граненой оправой» и «Успехом», — будто некая идея, постепенно прораставшая сквозь два романа, вдруг воплотилась в физическое бытие, и вот, мистер Зиллер склоняется перед нами в поклоне — каждая черточка его манер и внешности неповторима и осязаема: кустистые брови и умеренные усы, мягкий воротничок и кадык, который «ворочается, словно соглядатай за шпалерой{43}», карие глаза и винного цвета вены на большом крепком носу — «глядя на него, горбатый задумается, на месте ли его горб»; скромный черный галстук и старый зонт («утка в глубоком трауре»); густые заросли в ноздрях и — дивный сюрприз: само сияющее совершенство открывается нам, когда он снимает шляпу. Но чем лучше Себастьян писал, тем хуже себя чувствовал, особенно при перерывах в работе. Шелдон считает, что мир, созданный Себастьяном несколько лет спустя в последней книге («Сомнительный асфодель»), уже отбрасывал тени на все, что его окружало, и хитрые искусители, что скрывались за яркими масками его романов и повестей, завлекая все новыми авантюрами творчества, неуклонно вели его к роковой, единственной цели. Клэр он, казалось, любил не меньше, чем прежде, но, как следствие все более овладевавшего им острого ощущения смертности, их отношения выглядели более хрупкими, чем на самом деле. Сама же Клэр, добрая, невинная душа, безмятежно блаженствовавшая в уютненьком, но Себастьяном давным-давно покинутом уголке его жизни, теперь, безнадежно отстав, никак не могла решить, догонять ли его или пытаться зазвать обратно. Вечно занятая то литературными делами Себастьяна, то присмотром за его обиходом, она, хоть и чувствовала, что завелась червоточина и что с жизнью его воображения связь терять опасно, тем не менее успокаивала себя, вероятно, мыслью, что шероховатости эти временные и «все как-нибудь образуется».