Шрифт:
— Простите, сударыни, — не без галантности начал Израиль, сдергивая шапку. — Скажите, пожалуйста, ведет ли эта дорога в Лондон?
При этом приветствии фигуры повернулись в тупой растерянности, которая немедленно отразилась и на лице Израиля, так как ему стало ясно, что перед ним не женщины, а мужчины. Его сбили с толку балахоны, скрывавшие короткие, до колен, штаны, которые эти крестьяне носили вместо привычных ему длинных панталон.
— Прошу прощения, сударыни, но я принял вас не за то, что вы есть, — объяснил Израиль.
Снова на него уставились две пары угрюмых, недоумевающих глаз.
— Эта дорога ведет в Лондон, господа?
— Господа… Ишь ты! — воскликнул один из крестьян.
— Ишь ты! — повторил его товарищ.
Воткнув мотыги в землю, они принялись неторопливо рассматривать Израиля и скрести затылки под соломенными шляпами.
— Так как же, господа? Ведет она в Лондон? Сделайте такую милость, ответьте бедному человеку.
— Тебе, значит, в Лондон нужно, так, что ли? Ну вот и иди себе, иди.
И без дальнейших разговоров два вола в человечьем обличье, чье деревенское любопытство было теперь полностью удовлетворено, с неподражаемой флегмой снова взялись за свои мотыги, нимало не сомневаясь, что сообщили незнакомцу все требуемые сведения.
Вскоре после этого Израиль миновал старинную темную часовенку с обомшелыми стенами. На крыше ее лежал слой сырых пожухлых листьев, которые прошлой осенью осыпались с могучих ветвей старых корявых деревьев, росших позади нее. Минуту спустя Израиль очутился в деревне. Ее еще одевала тишина раннего утра. Но кое-где уже мелькали человеческие фигуры. Заглянув в окно пока еще безмолвного кабака, Израиль разглядел стол, заставленный пустыми кружками и кувшинами, между которыми виднелись кучки табачного пепла и трубки с длинными мундштуками — некоторые были сломаны.
Задержавшись там на мгновенье, он пошел дальше и вдруг заметил, что на противоположной стороне улицы стоит какой-то человек и пристально на него смотрит. Тут Израиль сообразил, что до сих пор разгуливает в одежде английского матроса и это не может не привлекать к нему внимания. Отлично понимая, какой бедой грозит ему этот наряд, Израиль ускорил шаги, чтобы побыстрее уйти из деревни. Он твердо решил при первой же к тому возможности сменить платье. Примерно в миле от деревни он встретил на пустынной дороге старика землекопа, который брел к месту своей работы, пошатываясь под тяжестью мотыги, кирки и лопаты — сущее воплощение беспросветной нужды и горя. Одет он был в жалкие лохмотья.
Поравнявшись со стариком, Израиль пожелал ему доброго утра и спросил, не согласится ли он поменяться с ним платьем. Его собственный костюм по сравнению с одеянием землекопа казался поистине княжеским, и Израиль рассудил, что из корысти старик промолчит об этой сделке, какой бы подозрительной она ему ни показалась. Итак, они укрылись за изгородью, и вскоре Израиль появился из-за нее самым жалким оборванцем, а старый землекоп заковылял в противоположном направлении, облаченный в одежду, которая могла бы показаться вполне благопристойной, если бы не сидела на нем столь нелепо: широченные штанины матросских брюк плескались вокруг его тощих ног, а в куртке он просто тонул. Но Израиль! Какой плачевный, надрывающий душу вид! Он и не подозревал, что эти гнусные лохмотья как нельзя более подходили для ожидавших его бесконечных и тягостных лишений: краткие месяцы приключений и странствий и сорок мертвящих лет нищеты. Куртка состояла из сплошных заплат. И ни одна заплата не была похожа на другую, и ни одна не совпадала по цвету с материей, из которой некогда была сшита куртка. Ветхие штаны зияли прорехой на колене; у длинных шерстяных чулок был такой вид, будто им не раз пришлось послужить на своем веку мишенью. Израиль, казалось, во мгновение ока превратился из молодого человека в дряхлого старца; ему можно было дать теперь восемьдесят лет. Впрочем, впереди его ждала тяжкая, неизбывная беда, а истинная старость приходит с бедой, постигает ли она человека в восемнадцать лет или в восемьдесят. И для подобной судьбы наряд этот был самым подходящим.
От своего нового приятеля-землекопа Израиль узнал прямую дорогу к Лондону, до которого теперь оставалось около семидесяти пяти миль. Старик сообщил ему, кроме того, что в округе полно солдат, усердно разыскивающих дезертиров из армии и флота, потому что за их поимку полагалась награда, точь-в-точь как в тогдашнем Массачусетсе — за каждого убитого медведя.
Взяв со старика клятву ничего не говорить, если у него вдруг начнут выспрашивать, не встречал ли он такого вот человека, наш искатель приключений бодро зашагал дальше, немного повеселев, так как после переодевания он почувствовал себя в сравнительной безопасности.
За этот день Израиль прошел тридцать миль. Ночью он забрался в сарай, рассчитывая устроить себе постель из сена или соломы. Но была весна, и в сарае не осталось ни клочка сена. Пошарив в темноте, он обрадовался, что наткнулся хотя бы на недубленую овчину. Замерзший, голодный, усталый Израиль то и дело просыпался от боли в стертых ногах и мечтал только об одном — чтобы скорее настало утро.
Едва в щели просочился рассвет, как он снова отправился в путь. Завидев впереди довольно большую деревню, Израиль, чтобы усыпить возможные подозрения, соорудил себе клюку и побрел по улице, старательно притворяясь хромым. За ним немедленно увязалась назойливая собачонка и провожала его до конца деревни, злобно тявкая. Израилю очень хотелось огреть ее клюкой, но он рассудил, что бедному старому калеке такая вспыльчивость не к лицу.
Через две-три мили показалась новая деревня. Когда он, по-прежнему хромая, брел по ее главной улице, его вдруг остановил настоящий калека, тоже одетый в лохмотья, и сочувственно спросил, почему он стал колченогим.
— Костоеда, — объяснил Израиль.
— Вот и у меня та же болесть, — просипел калека. — Да только ты хромаешь пожалуй что и посильнее моего, — с печальным удовольствием добавил он, оценив критическим оком хромоту Израиля, когда тот поспешно заковылял прочь. — Да погоди, приятель, куда это ты торопишься?