Шрифт:
Больше же всего он боялся выказать при Иване Сав.иче признаки своего недуга. Но он не мог уехать, не повидав Никитина, не попрощавшись с ним, как умирающий последним, уже затуманенным взглядом прощается с солнечным светом, с синим небом, с зеленью заглядывающей в окно листвы.
Поэтому в самую последнюю минуту, за какой-нибудь час до того, как на подворье должен был заехать извозчик, подрядившийся везти Ардальона в Тишанку, он все-таки решился и пошел к Никитину.
И вот он стоял перед Иваном Савичем, смущенно теребя шапку, улыбаясь и повторяя: «Да, да… вот видите…»
В магазине толклись покупатели, они с любопытством поглядывали на Ардальона, и Никитин увел его в заднюю комнату, усадил на диван. Сбивчиво, перескакивая с предмета на предмет, Ардальон рассказал свою печальную историю. Ужасная, нелепая смерть отца, оставшиеся сиротками малолетние братцы Никоша с Феденькой – все это решительно зачеркивало его планы, все заставляло, свернув с намеченной светлой дороги, ступить на темный и жалкий путь поповства, все вело к ненавистной рясе.
Ему страшно хотелось еще рассказать Ивану Савичу, как вдруг внезапно открылся перед ним странный и страшный мир каких-то необыкновенных зловещих видений, как летела над монастырскими куполами лиловая тройка, как старичок архиерей дразнил розовым язычком чертенят, вырезанных из черной бумаги… но он вовремя сообразил, что этак обязательно выдаст себя. И замолчал, оборвав речь на полуслове.
Смерти физической, телесной, предшествует духовная смерть. Еще движутся руки, веки трепещут, еще, дыша, поднимается и опускается грудь, но пустота взгляда, но отчужденное странное выражение лица свидетельствуют о том, что собственно человека уже нет, что он – умер.
Иван Савич напряженно вглядывался в лицо несчастного Ардальона, желая отыскать в его некогда живых чертах признаки жизни – и не находил их. Перед ним был как бы гипсовый слепок, маска, снятая с лица покойника. Лишь в помутившихся голубых глазах иногда вспыхивал огонек, но сразу же меркнул. И ничто: ни обилие жестов, ни торопливая захлебывающаяся речь – ничто не показывало жизни: Ардальон-человек с его мыслями, чувствами был мертв. Продолжала жить его жалкая телесная оболочка, за которой скрывался непонятный живым людям и, пусть беспокойный и деятельный, но существующий вне жизни, особый, мертвый мир.
Сперва Иван Савич пытался как-то отзываться на бессвязные речи Ардальона: жалел о смерти отца, сетовал на превратность судьбы, на неумолимость и косность раз навсегда устроенного быта, жалел бедных сироток с их горькой участью, но вскоре понял, что Ардальон не слышит его и, рассказывая, думает о чем-то таком, что пониманию живого человека вовсе недоступно, что есть мир мертвых.
«Но чем же, чем помочь ему? – глядя на Ардальона, думал Иван Савич. – Каким словом, каким действием вернуть его к жизни?»
– Ардальон Петрович! – позвал он.
Ардальон молчал. Он в эту минуту ожесточенно боролся с желанием открыть Ивану Савичу тайну чудесных летающих коней и черненьких человечков, мечущих под ноги преосвященного круглые орлецы.
– Ардальон Петрович! – повторил Никитин.
– Что? Что? – вздрогнул Ардальон, с радостью чувствуя, что поборол желание открыть свою тайну. – Вы простите меня, милый Иван Савич, я рассеян нынче, я это сознаю…
– Бог с вами, – сказал Никитин, – чего вы извиняетесь, мне понятны ваши чувства. Я только хотел сказать вам, что не надо отчаиваться… что и в том занятии, которое вас ожидает, вы можете быть полезны людям. Ведь, согласитесь, наше сельское духовенство еще много лучшего оставляет желать…
– Ну, мне пора, – вздохнул Ардальон, – извозчик уж, верно, дожидается.
Он встал, порывисто обнял Никитина, сильно притянув его к себе, поцеловал и кинулся вон из комнаты. Его быстрые шаги прозвучали в магазине; резко, срыву, хлопнула дверь, взвизгнул колокольчик – и все затихло.
Только дождь шумел.
На улице шли люди, тряслись извозчики, маршировали солдаты. Где-то там, в том мире, который назывался Воронежем, скрипели перья в канцеляриях, кричали и пели в кабаках. Где-то там, в базарной толпе, сновали Лукичи, обмеривая, обвешивая. Где-то копошилась вся эта бестолковая, мелкая жизнь с ее никому не нужными, мелкими, фальшивыми страстями, с ненужными чиновниками, ненужными губернаторами, помещиками-крепостниками, помещиками-либералами, с нелепыми проектами об улучшении быта крестьян, заседаниями и комитетами… с краснобайством, тем более омерзительным, что сами краснобаи отлично понимали ненужность и фальшь своих щедрых заверений и проектов.
На улице лил дождь, было холодно и грязно. А тут, в чистеньких, уютных комнатах, царила благопристойность. Строго, чинно, корешок к корешку, громоздились по полкам хорошие, умные книги; на голубеньких обоях в веселой путанице шевелились узоры из нарисованных цветочков; славно поблескивали чисто вымытые стекла прилавочных поставцов, в которых фантастическими хороводами пестрели презабавные глиняные фигурки – крохотные балалаечники, пастушки, сбитенщики, барыни, пляшущие мужики, тирольские охотники и собачки. Питерский магазинщик Берендс, у которого была закуплена вся эта милая мелюзга, уверял, что фигурки отлично идут: они как две капли воды похожи на севрский фарфор и вместе с тем дешевы.
Иван Савич не сомневался в том, что они пойдут, сомнения были в другом: не подлость ли вот этак, отгородившись от беспокойного мира развеселыми балалаечниками и румяными барынями, сидеть в уютных голубеньких комнатах, сведя всю свою деятельность к коммерческим расчетам, к устроению торгового благополучия? В конце концов, осуждая и презирая либеральствующих господ, – чем он лучше их? Еще так недавно он мнил себя «светочем, несущим в народ»… что? Что – несущим? Вот эти берендсовские фигурки? Эти изящные портфельчики для почтовой бумаги? Перочинные ножички?