Шрифт:
— Хитрый этот Юрик! Именно такое задание он и получил: войти в среду людей на очень долгий срок. Тише... Кажется, тебя капитан зовет...
Русов открыл глаза, повертел головой, прислушался. Ну дела! Значит, как сел на диван, так и спекся? Он нашарил в кармане сигареты, щелкнул зажигалкой, затянулся дымом.
— Коля, зайди на минутку, — вновь послышался из приоткрытой двери каюты голос капитана. — Спокойно там все?
— Иду-иду! — Русов поднялся, осмотрел штурманскую рубку, зачем-то пощупал стул. Приемник был включен, и он выключил его, выглянул в ходовую рубку, Серегин повернул к нему свое белое лицо, кивнул, мол, все в порядке, чиф, и Русов сказал ему: — Я на минутку к капитану, Валя.
Он вошел в капитанскую каюту, зажег настольную лампу. Откинув голову на высокую спинку, Горин сидел в кресле. Одет. Да он и не ложился?
— Думал, спите. Гаванев ведь дал вам димедрола.
— Ни черта на меня уже не действует, Коля, — тихо проговорил Горин. — Конец мне, Русов. Откроюсь: еще в начале рейса почувствовал, случилось что-то, в голову будто гвоздь, вот тут, вбит. Надеялся, что отпустит, Гаванева успокоил, тот пытался убедить меня пересесть на какое-нибудь судно, да домой вернуться, но не отпустила болезнь, чтоб ее...
— Морду бы вам намылить, Михаил Петрович!
— А, ладно, Коля... Плохо. Все плохо! И вся эта моя неуверенность в своих капитанских действиях, трусость, что ли, боязнь взять ответственность на себя... Удивительно, и не представлял, что болезнь так изменит человека. — Горин глотнул из стакана, задумался. — О чем я только не размышлял, Коля, в свои бессонные ночи. О блокаде, о людях, которые уже давно сгнили в земле, о тебе размышлял. И вот о чем мучительно думал: почему моряки так далеки от меня, почему никто не скажет мне, своему капитану, теплого слова? Будто какая-то стеклянная стена стоит между мной и командой, видим друг друга, а душевного контакта нет... Почему, а?
Русов молчал. Стоило ли больному человеку говорить о том, что капитан, судоводитель, должен быть не только технически грамотным специалистом, но быть и «душевно грамотным» по отношению к тем, с кем делит свою нелегкую, морскую судьбу.
— Ладно, молчи. — Горин отвернулся. — Сам все понял, во всем разобрался... Одно утешает: уйду, но танкер окажется в хороших руках. Об этом я и буду говорить в управлении. Ну вот и все. Помоги, пожалуйста, раздеться.
Русов вышел из капитанской каюты, плотно закрыл дверь. Походил по рубке, осмотрел океан, он все так же был пустынен. Топтался у рулевой колонки Серегин, вздыхал, поглядывал на часы. Кто-то действительно тихо ходил по верхнему мостику, и Русов отправился взглянуть, кто там. А был там, оказывается, не Жора, а Шурик Мухин.
— Ты чего? — спросил Русов. — Не спится?
— Где такое еще увидишь? — сказал матрос, окидывая взглядом всю невообразимую ширь, открывающуюся взору. — И будто все это — вода, звезды, — все это вплывает в тебя.
— Ишь ты... практичный парень...
— А я и есть практичный, — засмеялся Мухин. — Вот же: красоту потребляю! Да и вот еще что... — Шурик достал из кармана листок бумаги. — Мы тут решили Танюхе Коньковой деньжат собрать. Все ж такая ситуация.
Первой в списке стояла фамилия его, Шуркина. Может, и придумал эту денежную помощь Коньковой он, практичный парень? Кивнул: записывай. И Мухин вынул из кармана шариковую ручку.
Все так же ярко светила луна. Русов вернулся в рубку, походил взад-вперед, вышел на крыло мостика, уставился в плавно раскачивающееся над головой небо. Серебряная пылинка вынырнула из-за горизонта и медленно поплыла к зениту. Да вот и еще одна.
Русов глядел в небо и думал о том, что пройдет совсем немного времени и борт танкера прижмется к бетонному пирсу родного порта, а на пирсе будет стоять взволнованная, с пылающим от счастья и смущения лицом Нина. Не дожидаясь, когда судно ошвартуется, она кинет букет цветов, и они пестро рассыплются по сырой, только что помытой палубе. Какой же сюрприз она ему приготовила?
Серебряные пылинки прочерчивали ночное небо, то смешиваясь со звездами, то вырываясь на его черно-фиолетовый простор. Шумно, словно большое животное, вздыхал под форштевнем танкера океан, загорались и тухли маленькие подводные миры, кричали в ночном небе морские птицы.
Русов прошелся по крылу мостика, закурил. Да, такой недолгий, всего в три месяца рейс, и столько впечатлений, воспоминаний. Он нахмурился, подумав о том, что долгие-долгие годы ждал и верил, что отец не потерялся, не сгорел в войне, найдется, вот откроется дверь, и он войдет. Вздохнул: надо ждать, надо! А вот мама, ах, мама... Недолго она пожила после того страшного ледового похода по Ладоге. Все подсовывала ему свои кусочки хлеба: «Ешь, Коленька, я сыта». И он слабо возражал, знал, что мама отдавала ему свои ломтики хлеба, но ел. Умерла, бедная, в начале марта. «Я полежу в квартире, Коля, никому не говори, Коленька, что померла, слышишь? А то карточки мои отнимут...» — прошептала она ему за несколько часов до того, как заснула, чтобы уж не проснуться никогда.
Русов оперся о леера. Взбулькивала вода, колыхались звезды. Сколько их! Так же много, как и над снежной ладожской дорогой. В ту гиблую ночь звездное небо тоже раскачивалось над головой, ерзало вправо-влево. Это он брел и раскачивался от невозможной, смертельной усталости. Да, не повстречайся им в пути заключенный из «Крестов» Федор Степанович Вересов, вряд ли бы он, Русов, стоял сегодня на крыле мостика танкера «Пассат». Жаль, но и Вересов не дожил до мирных дней. После прорыва блокады командир штрафного батальона Вересов был реабилитирован, награжден и отважно сражался, пока не погиб в августе сорок четвертого года на границе с Восточной Пруссией.