Шрифт:
Хорошо, что папеньки нет дома, рассеянно подумала она, продолжая скользить взглядом по письму. Он здорово сдал в последнее время — возраст, сердце… Все чаще и чаще, к месту и не к месту, вспоминал Любушкину маму, Анну Бенедиктовну, а саму Любу называл чертенком в юбке («Все же ты меня вгонишь в гроб своим несносным поведением… Впрочем, я не жалуюсь: давеча мне опять снилась Аннушка, она звала меня…»). Когда мамы не стало, папа казался им с Сонечкой единственным дорогим человеком на свете, в миллион раз лучше всех гувернанток, вместе взятых. Однако сейчас он бы только мешал.
— Я должна ехать в Петербург, — упрямо повторила она. — С Соней что-то случилось, я чувствую.
— Что с ней может случиться? — фыркнул Петя Викулов. — При богатом муже, ни забот, ни хлопот…
— Но ты же читал письмо!
— И что? — Он вальяжно развалился в кресле перед камином. — Уважаемая Софья Павловна, не в обиду ей будет сказано, вообще особа слегка… э-э, экзальтированная.
— Откуда ты можешь знать?
— Мы были представлены друг другу прошлым летом, ты забыла? И проблема-то наверняка яйца выеденного не стоит. Допустим, у ее мужа адюльтер…
— Фу, какие гадости ты говоришь!
— Мон амур, а что ты себе вообразила? Что на твою сестру напали пираты, приплывшие по Обводному каналу?
Он рассмеялся, пересек комнату, подойдя к окну — отсюда открывался вид на Троицкую, в те времена крытую сосновыми досками, кое-где прогнившими после затяжной зимы, и особняк купчихи Солнышкиной — помпезное здание со множеством башенок в стиле позднего барокко и аж тремя балконами на толстых квадратных колоннах. Бездна вкуса, что и говорить. Однако может себе позволить: торговля тканями ее мужа Симеона (четыре магазина на Сенной, Троицкой и у Тамбовской заставы) приносит годовой доход до двухсот тысяч…
Оторвавшись от созерцания, Петя взглянул на Любушку — та смотрела на него с откровенной мольбой.
— Ладно, — проговорил он с деланной неохотой. — Петербург так Петербург, почему бы и нет. Ты ведь хочешь, чтобы я тебя сопровождал?
Она взвизгнула, бросившись Пете на шею (тот слегка оторопел, но тут же незаметно подмигнул Николеньке: так-то, брат, кто смел, тот и съел).
Оставшуюся часть вечера Николенька просидел в углу дивана, стараясь не встречаться взглядом со счастливой парой, вовсю строившей планы на ближайшее будущее («Надо послать Машу за билетами». — «Перестань, билеты я беру на себя. Едем первым классом, ты согласна?» — «А когда?» — «Нужно выяснить расписание. Думаю, дня через три»).
Три дня, подумала она с огорчением. Постареешь, пока дождешься.
Но она дождалась. Маша, горничная, пыталась удержать хозяйку, все всхлипывала и сморкалась в носовой платочек: «Одни, барышня, в такую даль! Что я Петру Евграфовичу скажу, когда спросят?»
— Я тебе сто раз втолковывала: он вернется не раньше чем на Пасху. И потом, я не одна, я с Петей.
Маша вздохнула, пакуя чемоданы.
— Оно, конечно… А все же боязно.
— Тебе что бояться? Ты-то дома остаешься.
Звякнул колокольчик у двери. Маша побежала открывать.
— Кто там? — крикнула Люба.
— Петр Яковлевич и Николай Николаевич пожаловали, — отозвалась горничная.
Появился шумный Петя, поигрывая легкой тросточкой. Не раздеваясь, лишь стряхнув капельки воды с модного пальто, прошел в гостиную и улыбнулся девушке:
— Извозчик ждет.
— Сейчас, сейчас. Последний чемодан остался… Маша, не стой же столбом!
Всего чемоданов было четыре. Кроме них была огромная шляпная коробка, два свертка с едой и дамская сумочка (косметика, разменные деньги, зеркальце с монограммой — память о матушке, носовые платки и гребни для волос). Только бы ничего не забыть, вертелась в голове тревожная мысль — всю дорогу до здания вокзала, пока лихой кучер на козлах покрикивал на зазевавшихся прохожих:
— Па-асторонись! Не извольте беспокоиться, ваше сясь-тво, с ветерком домчим!
На вокзале было людно и шумно. Молодой мужчина, почти юноша, одетый незаметно — в темное пальто, темные брюки и форменную фуражку, влился в толпу и мгновенно стал ее частью. Он купил папирос у мальчишки, газету с лотка и встал у стены под часами, рассеянно поглядывая вокруг.
Полчаса назад он еще сидел в маленьком дешевом ресторанчике на втором этаже. В центре грязноватой залы гуляли заезжие купчишки невеликого ранга (провернули удачную сделку), ближе к двери расположилась дама средних лет с гувернанткой (немкой или датчанкой — худой и чопорной, в старомодном кружевном чепце и с аскетическим желтым лицом, будто сошедшей с полотна эпохи ранней готики) и двумя детишками, изо всех сил старающимися вести себя прилично. Мужчина, скользнув по ним равнодушным взглядом, заказал рюмку водки, рыбный салат — и принялся смотреть в окно, на привокзальную площадь.
Заметив, что посетитель сидит уже второй час (рюмка была выпита едва ли наполовину, рыба и вовсе осталась нетронутой), официант подошел и почтительно спросил, не желает ли господин еще чего-нибудь.
— Нет, — равнодушно ответил посетитель. — Получите с меня. Впрочем, принесите карандаш.
«Чтобы расчистить поле для грядущего, — отрывисто писал он на салфетке (буквы ложились неровно, но он не обращал внимания на почерк, словно оставляя послание лишь для самого себя), — мир должен пройти через кровь, хаос и нищету. Гибель всего живого — дико, бесчеловечно, душа не принимает… Однако это единственный путь. Остальное — сытые иллюзии, попытка примирить языческую материю и христианское ее отрицание. Очищение огнем — вот настоящая тайна тайн…»