Вход/Регистрация
«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения
вернуться

Немзер Андрей Семенович

Шрифт:

Конечно, семейные драмы происходили всегда – вне зависимости от социальных потрясений. Конечно, и на страницах «Октября…» мы видим картины семейного счастья. Конечно, революция в России случилась совсем не из-за того, что полковник Воротынцев пленился Ольдой Андозерской, изменил жене, признался ей в содеянном и принялся выяснять отношения. Тут не банальная аллегория, а сложная, мерцающая, сама себя оспаривающая метафора. Возлагать вину за революцию на одного запутавшегося в чувствах Воротынцева было бы попросту смешно. В том и дело, что виноваты все, в первую голову – высшая власть и общественные лидеры, в чем убеждают не только обзорные главы, но и целое Второго Узла. «Общее» и «личное» не причинно-следственными отношениями связаны, но растут из одного корня. Нельзя объяснить торжество революции отдельными ошибками отдельных исторических деятелей. (Но и снисходительно махнуть рукой на эти ошибки, списать все на «силу вещей», то есть признать неизбежность нашего низвержения тоже невозможно.) И точно так же нельзя «вывести» личную историю Воротынцева только из войны, которая разлучила его с женой, нагрузила тяжелыми думами, изменила прежнего – в общем довольного жизнью – человека. (Благодарёву война тоже не в радость, а Катёну он любит.) Или – из бездетности. (Детей нет и у Ободовских, а счастливы.) Или – из «семейной традиции» (печальный закат ставших друг другу чужими родителей). Или из общей «свободы нравов» интеллигенции. (Какое до нее дело живущим душа в душу Шингарёвым?) Судьбу человека выковывают не только внешние обстоятельства, но, прежде всего, он сам. Его верность свободе. Его способность любить и доверяться своему чувству. Его ответственность за совершаемые поступки. Тот «строй души», «ничего дороже» которого, по словам Варсонофьева, «для человека нет» – «даже благо через-будущих поколений» (А-14: 42). Судьбу страны определяют живущие в ней люди, и не в последнюю очередь она зависит от того, как каждый из этих людей обходится со строем своей души.

Души большинства персонажей «Октября…» расстроены. Как и страна, в которой они родились, выросли, предполагали жить, страна, которую не сумели сберечь. Не в том беда, что Воротынцев предпочел «личное» «общественному». (Да он и не предпочел. Само вышло. Не нашлось знамени, под которое можно было бы встать.) И не в том, что он увидел в Ольде суженую, женщину из сна в Уздау (очень похоже, что ошибочно – этот мотив аккуратно, отнюдь не безоговорочно, проводится в Третьем и Четвертом Узлах) и забыл (на несколько дней) о законной Алине. Беда в том, что он хочет примирить то, что примирить невозможно. В том, что день за днем утрачивает цельность. В том, что не может отдаться нахлынувшему счастью или от него навсегда отказаться. В том, что не умеет спросить себя: «Кого я люблю? И люблю ли?»

До этого вопроса Воротынцев додумается только в Четвертом Узле (А-17: 173). Революция разразится раньше.

Ее не сумеют предотвратить ни Государь, нежно и верно любящий жену, но не умеющий обустроить свой дом, ни истерзанный семейными неурядицами Гучков, ни одинокий Нечволодов, ни образцовый семьянин Шингарёв, ни всегда поддерживаемый своей Нусей вечный труженик Ободовский, ни уверенный в неизбежной победе, лихо решивший «личную проблему» Свечин. Никто. Включая Воротынцева, которому было дано дважды – в Уздау и в фешенебельном столичном ресторане – увидеть Красное Колесо и если не вполне разгадать, то почувствовать роковое значение этого страшного символа. Он, глубже других видящий суть происходящего, тверже других готовый действовать (и в силу того особенно любимый автором и читателем), – в роковые дни оказался «одним из многих», а не «единственным» – которого, увы, не нашлось. И сходно получилось в «личной» истории Воротынцева, пока никак не разрешившейся, но уже оставившей, по слову исповедовавшего Зину Алтанскую священника, «струпья на сердце» (75). Истории едва ли не самой обыкновенной в нашем земном уделе.

Глава III

Торжество соблазнения: «Март семнадцатого»

«Мартом Семнадцатого» Солженицын завершает Первое Действие «повествованья в отмеренных сроках». Почему? Ведь формально «революция» (а первое действие названо именно так) только началась, многим политическим игрокам кажется, что стихию можно остановить или направить в должное русло, будущие хозяева страны не вышли на первые роли, Ленин только готовится совершить бросок из Швейцарии, весы истории вроде бы колеблются, обычные люди пытаются жить и чувствовать по-старому?.. И все же оказавшийся последним Узлом «Апрель Семнадцатого» отнесен автором к действию второму, к «народоправству». Да и обрыв повествования на апрельских событиях 1917 года стал для автора «Красного Колеса» оправданным художественно потому, что главное уже произошло и описано. Как пришла революция в Россию во второй раз – после репетиции 1905 года – с началом мировой войны (об этом «Август Четырнадцатого», не увертюра или пролог, но полновесный зачин первого действия), так и победила она (жестко определив дальнейший страшный ход событий) на рубеже февраля и марта. Как явление революции, ее прикровенное, но мощное вторжение в российское бытие, осталось для большинства современников (и персонажей «Красного Колеса») незамеченным, так и ее торжество, отменяющее не один только порядок правления, но весь жизненный уклад, почти никем не было осознано. Не только тогда, но и сейчас, почти век спустя.

Мы привыкли считать точкой перелома октябрьский переворот. Такая трактовка новейшей русской истории объединяет убежденных идеологических противников. Ей привержены те, кто поднимал и поднимает на щит коммунистическую доктрину и «невиданный эксперимент» Ленина. Из нее же исходят те, кто видят в Феврале символ загубленной русской свободы, а в промежутке между свержением монархии и большевистской узурпацией власти – едва ли не лучший период отечественной истории, попутно сокрушаясь об «упущенных возможностях» и сетуя на якобы извечную предрасположенность России к тирании и рабству. Историческая концепция «Красного Колеса» в равной мере противостоит обоим изводам этой мифологии, ложность которой Солженицын вполне осознал в ходе работы над «повествованьем в отмеренных сроках». В том романе о русской революции, ее причинах и следствиях, который юный Солженицын задумал в 1936 году, октябрь предполагался пунктом кульминационным. Сходно обстояло дело и в 60-х, когда писатель смог вновь обратиться к своему заветному замыслу. В это время у автора «Архипелага…», разумеется, не было и малейших иллюзий относительно большевиков и совершенного ими захвата власти, но переоценка всего исторического процесса второй половины XIX – начала ХХ века тогда еще не произошла. Гражданская война и становление-укрепление бесчеловечного тоталитарного государства (о которых Солженицын намеревался рассказывать весьма подробно) должны были предстать продолжением октябрьской революции, а участие России в Первой мировой и крушение самодержавия – ее предысторией. Двухтомная редакция «Августа Четырнадцатого» (разросшегося за счет принципиально значимых ретроспективных глав, посвященных Столыпину и Николаю II) и «Октябрь Шестнадцатого» существенно изменили перспективу – глубинные причины национальной катастрофы отодвинулись в прошлое (причем не только ближнее; не случайно в главе о «кадетских истоках» Солженицын упоминает «немецкие переодевания Петра» и «соборы Никона» – О-16: 7'), а предыстория революции обернулась ее незримой историей.

Затишье «Октября…» чревато гибельным срывом, который предчувствуют и надеются (каждый по-своему) предотвратить столь разные персонажи, как готовящий дворцовый переворот Гучков (О-16: 40–42) и грезящий о сплочении монархистов вокруг Государя (по сути, о другом спасительном заговоре) генерал Нечволодов (О-16: 68). Утверждение Нечволодова о том, что революция уже пришла, произнесено не слишком рано, а слишком поздно.

В отличие от персонажей Второго Узла, доверяющий автору читатель ясно понимает, что все главные силы будущих событий уже к ним «готовы». В народе (на фронте, в деревнях, в городах), истомленном тягучей войной и сопутствующими ей несправедливостями, растет чувство обиды на «господ» (а заодно в деревне – на город, в городе – на верховную власть). Общество негодует на бездарное (а оно и впрямь таково) правительство и дурной ход войны, изощряется в вымыслах об «измене» (которые, падая на народную почву, дают непредвиденно ядовитые всходы) и мечтает о часе, когда его кумиры обретут власть, устранят тупых бюрократов с циничными проходимцами (а коли придется, то и незадачливого царя) и поведут свободную Россию в светлое будущее. Облеченные властью сановники не умеют ни расслышать тех здравых соображений, что иногда исходят от оппозиции, ни приструнить зарвавшихся, изо всех сил стремятся одновременно не удручить императора и не рассориться с общественностью, худо-бедно исполняют свои прямые обязанности и почти не думают о том, что же – на третьем году жестокой войны – происходит с тем самым народом, который почитается главной опорой престола (словно не было грозной бури 1905–1907 годов). Государь полагается на преданных слуг (а если кто-то из них поступает недолжным образом, сетует на человеческую слабость и собственную доверчивость), презирает чуждых народу (и он прав!) интеллигентных смутьянов и верит, что простые русские люди бесконечно любят своего монарха, а ничего непоправимо страшного с его страной случиться не может. При таком раскладе грандиозный пожар может полыхнуть и от копеечной свечи. Вернее – от свечи, которая кажется копеечной.

И вовсе не жалкой (тогда!) кучке ленинцев выпадет ее зажечь. На второй день петроградских хлебных волнений Шляпников изумленно думает:

Полфевраля большевики звали рабочих на Невский – те не шли. И вдруг вот – сами попёрли, незваные. Нет, стихия народа – как море, не предскажешь, не управишь.

(22)

Теоретик Гиммер, который вскоре с азартом примется изобретать политические комбинации («строить» революцию по марксистским схемам), пока думает, что «эти волнения могут плохо кончиться» (4), предполагает провокацию правительства, которая обернется террором. Сходно мыслят и другие «товарищи» («мол, нарочно, запускают движение, дают разрастись, чтобы потом потопить в крови» – 22), но Шляпников, тёртый практик-подпольщик, нутром чует бессилие властей и не зря вспоминает удачу 31 октября, когда вдруг был снят локаут, когда отступил «перед рабочей силой тот царишка Николай II». Смекнул тогда Шляпников: «и мы, конечно, гнём, – но падает оно уже с а м о» (О-16: 63). Падать-то «оно» падало, но почему-то удержалось. Ничего существенного из той осенней бучи не вышло, а потому вечером 24 февраля, хотя все вроде бы идет как надо («дух буржуазного Невского был сломлен», какой-то оратор посреди столицы бойко кроет «насильника на троне» и сулит погибель «царским прихвостням», казаки не разгоняют толпу, а толпа их весело приветствует), Шляпников все-таки не ощущает «полной, настоящей» радости, а двумя днями позже (накануне поворотного 27 февраля) обречённо ворочает грустные соображения:

Чего дальше можно было ждать от движения? И как его направлять? Вот постреляло правительство – а ответить нам нечем.

Плохо мы организованы. В который раз пролетариат не готов ни к какому бою. Зря эти дни метались, толкались…

(49)

Все как раньше, как в октябре…

Действительно зачинная часть «Марта…» (до 27 февраля) кажется не только развитием, но и варьированным повторением Второго Узла. Шляпниковский сюжет встроен в систему сходных «дежавю». Начало уличных хлебных волнений заставляет вспомнить разговоры стариков-рабочих о нынешней бабьей доле, дороговизне, домашнем нестроении, распустившихся без присмотра мальчишках (О-16: 32). Бестолковость и демагогичность думских прений по продовольственному вопросу (который и стал детонатором революции), близорукость политиков, не замечающих, как сжимается «хлебная петля» (3') предсказаны обзорной главой о Прогрессивном блоке (О-16: 62'), тесно связанной с крестьянскими эпизодами «Октября…» (собрание в экономии Томчака – О-16: 61; разговоры в Каменке – О-16: 45, 46): уже там появляется формула «петля на горле России». Предчувствия Струве, которыми он заражает утром 26 марта Шингарёва, их диалог по пути с Петроградской стороны, ощущение незыблемости миропорядка, которое приходит к героям, увидевшим величественную панораму города с Троицкого моста (44), отсылают к сцене в квартире Шигарёва, когда на сведенных там случаем интеллигентных персонажей обрушивается весть о «начале событий», в тот раз оказавшаяся ложной (О-16: 25, 26). Неожиданный приезд Воротынцева в Петроград, его объяснения с Ольдой, возвратный порыв к узнавшей о новом витке супружеской измены Алине, душевная сумятица героя, скрытая напряженность в отношениях с сестрой, временное выпадение из «большой истории» (петроградских волнений Воротынцев, как и в октябрьские дни, по сути, не заметил) даны в «романной» тональности «Октября…». Героям кажется, что все идет по-прежнему, что если ничего не сдвинулось раньше, то и дальше пойдет по накатанной колее. Читатель же на переходе от Второго Узла к Третьему чувствует иное: странно не то, что сейчас непременно рванет, странно, что четырьмя месяцами раньше почему-то обошлось…

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: