Шрифт:
Эта – до конца очень мало кем осознаваемая – безвыходность и лишает воли тех, кто должен принимать решения. Положение столь запутано, проход между равно опасными «пораженчеством» и «оборончеством» столь узок, что действовать могут лишь те, кто либо не способны сколько-нибудь трезво оценивать происходящее, либо безоглядно ставят свою «идею» (полное разрушение «старого мира» и овладение опустевшим пространством, на месте которого должно возникнуть царство справедливости) выше любой исторической (человеческой) реальности, а потому не знают жалости вовсе. О последних – Ленине и его приспешниках – речь пойдет позднее, пока же обратим внимание на тех, кто справляет свой короткий праздник в апреле.
Их немного. Ибо для того, чтобы с оптимизмом воспринимать весенние события и рваться об эту пору наверх, необходим совершенно особый склад, так сказать, резко повышенная душевная близорукость.
Продвигаясь по тексту Четвертого Узла, мы постепенно понимаем, почему при отмеченной уже (подчеркнутой Солженицыным) сцепленности апрельских событий с мартовскими (та же суета и слепота, то же непрестанное речеговорение, то же хаотическое движение толп и прихотливые, но наивные расчеты политиков разного калибра) мир незаметно изменился – не количественно, а качественно. На то, что «скачок», обсуждавшийся в давней беседе Варсонофьева с уходящими на войну мальчиками (А-14: 42) и вспомненный при визите к нему Ксеньи и Сани (180), уже произошел, отчетливо указывает композиция «Красного Колеса»: «Апрель Семнадцатого» включен не в Первое действие («Революция»), а во Второе («Народоправство»). Как в «Августе Четырнадцатого» революция «уже пришла» (хотя факт этот констатирован Нечволодовым только во Втором Узле – О-16: 68), так в «Апреле…» она уже победила. [67] И закончилась. Атмосфера стала другой.
67
То, что в последней главе «Апреля…» мы застаем Воротынцева на том самом могилевском Валу, где он беседовал с Нечволодовым, заметить нетрудно, тем более что автор сам напоминает о разговоре из «Октября Шестнадцатого»: «Вот тут, позади близко, за этими деревьями, впечатывал Нечволодов: революция уже пришла! <…> Тогда – не хотелось поверить» (186). Укажу еще одну значимую параллель к этому эпизоду. Нечволодов втолковывает Воротынцеву: «Россией по внешности управляет ещё как будто Государь. А на самом деле давно уже – левая саранча» (О-16: 68). В «Апреле…» профессиональный революционер Ободовский говорит жене: «Самое страшное, Нуся, даже не эти социалисты из Исполнительного Комитета. Они – саранча, да. Но за эти два месяца – и весь наш рабочий класс… И весь народ наш… показал себя тоже саранчой» (114).
Март был ложным и обольщающим праздником, когда бесовский разгул виделся истинно свободным весельем (мотив ложной Пасхи подробно рассмотрен в Главе III), возникающие по ходу дела страхи и трудности казались легко преодолеваемыми, а настоящее и тем более будущее – прекрасным. В марте, разумеется, никакой единящей любви не было (куда там, когда льется кровь, идут бессудные аресты, рушатся привычные устои, вершатся кощунства), но зачарованные «свободой» люди (от ведущих политиков до обывателей) верили, что если не сегодня, то завтра эта самая единящая всех любовь восторжествует. В апреле доминируют взаимное раздраженное недоверие (на самом что ни на есть бытовом уровне: прислуга недовольна господами, господа – прислугой; и так всюду – на заводах, в деревне, в армии, в высших политических сферах) и плохо подавляемая тревога о будущем.
Истинный праздник теряется в общей колготе. Даже для глубоко верующей Веры Воротынцевой пасхальные переживания (соотнесенные с ее тяжелым выбором – отказом от соединения с женатым возлюбленным) сплавляются с впечатлениями от прошедшего на Страстной неделе иного праздника – кадетского съезда, куда Вера получила гостевой билет. В той же – одной из первых, а потому задающей тон повествованью – главе читаем:
Уже ворчали ответственные люди и газеты, что слишком много времени потеряно после революции, теперь ещё эта Пасха не вовремя, сбивает темп, необходимый повсюду, и «Речь» призывала сограждан самим сокращать себе неуместный сейчас праздник.
(2)Праздник столь неуместен, что может оказаться забытым, а напомнив о себе – устрашить:
…И как-то ночью совсем замученных Чхеидзе, Дана и Гиммера развозил по квартирам автомобиль – и вдруг все разом увидели, и все трое испугались: шла большая ночная толпа, и у всех зажжённые свечи, и все поют! Что ещё за демонстрация? – ИК не назначал её, и не был информирован, чего они хотят?? А шофёр сказал: да Пасха завтра. Ах, Па-асха… Ну, совсем из головы.
(6)В общем, социалисты испугались правильно. Крестный ход, на который пока еще не требуется испрашивать дозволения у власть предержащих, который пока еще привычен и не подвергается поношениям, действительно противостоит измучившему вождей Совета безумию. Движущийся, как должно, по ночному городу крестный ход должен напомнить и о таинственном, словно без людей творящемся, богослужении, которое замечает и минует спешащий к телеграфу Воротынцев (О-16: 74), и о службе с выносом Креста Господня, на которой молятся Вера Воротынцева и няня (М-17: 430), и о сне Варсонофьева о запечатлении церкви (М-17: 640).
Но и новый – навязанный победителями – неурочный праздник радости не приносит. «Интернациональное 1-е мая» Совет указал «праздновать по новому стилю <…> чтобы в один день со всем Западом (хотя в этом году на Западе его не праздновали, воюя по-серьёзному)». Глава, посвященная петроградским торжествам, открывается рассказом о тревогах Милюкова (первые слухи о его возможной отставке, транжирство правительства, резко обострившиеся национальные вопросы – «требования автономии разносятся как эпидемия!») и продолжается историей борьбы за роковую ноту (которая и будет помечена «праздничным» днем). «18-го погода была совсем не праздничная – серое небо, резкий пронзительный ветер, ни весна, ни зима». Вести, доходящие до оставшегося дома Милюкова, скорее приятны: «порядок идеальный: колонны послушно маневрируют, пересекаются, отступают, идут параллельно, ни одного несчастного случая», речи звучат всякие, но «против Ленина многие резко говорят, об остальном – миролюбиво». Правда, идут «отдельно украинцы, поляки, литовцы, белорусы. У всех свои хоры. (Опять, опять разделяются по нациям, это тревожно)». Приободренный рассказами Милюков отправляется в город и, будучи человеком здравомыслящим, быстро начинает догадываться, что идиллией и не пахнет:
После схода снега никем не поправленные петербургские мостовые – сплошь в ухабах <…>.
А поют плохо – нет ни своих песен, ни гимнов. Несут красные флаги – а поют пошленькую песенку немецких гусаров. <…>
Юнкера. И что ж несут? «В борьбе обретешь ты право своё» и «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Ну, навоюем мы с такими юнкерами.
Министр фиксирует и отрадные моменты, да и всегда была присуща Милюкова некоторая брюзгливость, но кособокость, болезненность, вывихнутость праздника только на дурной характер воспринимающего не спишешь, она явственно ощущается еще до того, как толпа солдат останавливает автомобиль.