Шрифт:
Про Ленинград же, ставший таковым в честь умершего в 1924 году Ульянова-Ленина, Петр Андреевич не уставал повторять: «Я не доживу, но попомните мое слово: этот город снова будет Санкт-Петербургом!»
Кстати сказать, отец Зайончковского знал отца этого человека – инспектора народных училищ в Симбирске Илью Николаевича Ульянова. Зайончковский-старший говорил: «Представь себе – вполне приличный был господин!»
…И вот – сорок лет прошло с тех военных дней. Но никогда за все минувшие годы не мог Петр Андреевич без волнения – и даже, признаться, без слез – прочитать эти стихи. С автором их, своим ровесником, вместе воевал в начале Второй мировой в Африке, в Иностранном легионе. Когда читал, так все вставало в памяти – 1920 год, Крым, последний пароход… Общая их горькая юность. Что же может быть горше, чем насильно, на заре юных лет, как поется в народной песне, покидать родину и родных?
Откашлявшись, Петр Зайончковский начал, слегка опираясь кончиками длинных пальцев на стол и держась прямо:
Уходили мы из КрымаСреди дыма и огня,Я с кормы все мимо, мимоВ своего стрелял коня.Голос читавшего прерывался. Все почтительно молчали. Только заливисто смеялся разлегшийся на ковре, раскинув руки, двухлетний розовощекий и пухленький Кузьма. Над ним склонилась юная мать, тихо его увещевая.
Явственно, как даже и не бывает, услышал Петр Андреевич вдруг прощальное ржанье Красавчика, последнего своего коня в России. И с усилием продолжил:
А он плыл, изнемогая,За высокою кормой,Все не веря, все не зная,Что прощается со мной.Сколько раз одной могилыОжидали мы в бою.Конь все плыл, теряя силы,Веря в преданность мою.Мой денщик стрелял не мимо,Покраснела вдруг вода…Уходящий берег КрымаЯ запомнил навсегда…Раздался дружный аплодисмент. Зайончковский сел, вытирая лоб.
Только Кузьма опять смеялся, захлебываясь от беспричинной – как казалось взрослым – радости.
Постепенно возвратились к общему разговору.
– Так и не получали каких-нибудь сведений о родных, Петр Андреевич?
– Нет. Я ничего не знал и не знаю о них. Переписываться – значило подвергать их смертельной опасности. Я не мог даже помыслить о том, чтобы из-за меня пострадала моя обожаемая мать. Ее, конечно, давно нет на свете. Но кто-то остался от нашей семьи. Точнее сказать – я уверен, что наша семья дала новые побеги на родной почве.
Зайончковский замолчал. Нетрудно было понять, что остановило его речь, – мысль о том, что ему самому на чужой почве так и не удалось продолжить свой род. Сам он однажды сказал близкому другу, что не считает это случайностью.
Помолчав, Зайончковский продолжил:
– Сталина давно нет, но советская власть и сегодня не щадит своих подданных. Я не смею их искать. Но верю, что они – кто уцелел – узнают обо мне и помянут добрым словом. После меня. Я позаботился об этом – как смог.
С террасы уже слышался тихий гитарный перебор и донеслись звуки романса, без которого не проходила ни одна party, или, говоря по-русски, званый вечер в гостеприимном доме Зайончковского:
Белой акации гроздья душистые…Надо отдать должное молодому поколению – этот романс знали и они и всегда могли пропеть не соврав, не запнувшись.
Но тут высокий тенор Бориса Климовича, внука старого друга Зайончковского, завел что-то новое, что Петр Андреевич слышал первый раз. Эту песню, кажется, тайком – потому что текст, конечно, не был напечатан в советских изданиях, то есть – не цензурован, и потому никто по тамошним законам не вправе был его читать!.. – привезли из Советской России. Говорили, что написал ее поэт Александр Тимофеевский. И от этих не слышанных прежде звуков сразу защемило что-то в груди – и не отпускало до конца пенья.
Эти сосны в снегуИ дубы вековые,Этот зыбкий закатИ холодный рассвет…Все, что вижу вокруг,Что зовется Россия,Ты ее полюбил,А она тебя – нет.Вот уже и Глинка достал потихоньку платок, готовится промокнуть увлажнившиеся глаза. А тенор берет все выше, и гитарные струны рвут душу.
Трупный запах войны,Ад теплушек солдатских,Скорбный список утратИ болезней, и бед…Все мне шепчет вокруг,Что пора нам расстаться —Ты ее полюбил,А она тебя – нет.…Вот уже и поручика Потаржинского в растерзанном френче тащат солдаты из офицерского купе… Где это было?.. Под Тамбовом?.. Во всяком случае, осенью 17-го…
А «харбинский русский» Ильин вспоминает не 17-й, а 1935-й. Как уговаривал он своего друга, умнейшего человека Николая Васильевича Устрялова, не возвращаться в сталинскую Россию… Не уговорил. Года два приходили от него весточки. Даже преподавал где-то профессор. А потом – как в воду канул. Позже дошли известия – замучен, «признался» под пытками, что он – японский шпион, расстрелян.