Шрифт:
Тогда вампиры разбудили дракона о девяти головах.
И пока один из товарищей рубил ему головы, которых сразу стало двенадцать, двое других достали в том месте, где она сидела, из земли черный каменный круг, шутя преломив его в нескольких местах одними лишь словами-загадками.
Как только черный каменный круг был сломан, дракон о девяти головах рухнул и превратился в пепел…
Битва на этом закончилась.
А потом, когда наступил рассвет, часть жителей, пока другая рушила дворец, разбирая его на камни и вытаскивая на свет вампиров, сумевших уйти от возмездия, свезли драгоценности в богатый дом, который был куплен ее товарищами, чтобы им было где жить и править своим народом.
Потом они с грустью прощались. Каждый ее спутник пожал ей руку, но только условно, потому что Манька в их времени была чуть больше, чем они в ее, но все же, по большому счету, ее с ними не было.
А жаль, ей там нравилось. И Борзеевичу нравилось, тем более, что каждый просил его остаться. Но Борзеевичу пришлось отказаться. Он был не из их времени. А, может, из их, но себя в том времени он совсем не помнил. Тем более, что Дьявол во всеуслышание заявил, что такой старичок есть и у них, только еще не успел оборзеть, был простеньким и незамысловатым, не катил горошины людям в глаза, а знал столько, сколько Борзеевич, наверное, уже никогда знать не будет.
Даже в Манькином сне Дьявол сумел посмеяться над страшно обиженным стариком, за которого обиделась и Манька. Дьявол сразу сделал удивленные глаза и напомнил, что без Борзеевича она в горах останется одна, и что избы, если не вернутся вместе, ни за что не поверят, что он живехонький — обязательно не простят предательство, и что людям в ее времени без Борзеевича будет совсем худо. Конечно, ей не хотелось расставаться с Борзеевичем. Он, как Дьявол, был не добрый и не злой — он был Друг.
Пока они прощались, жители толпились рядом и смотрели так, будто старались навсегда ее запомнить…
А когда города коснулся луч солнца, она проснулась…
Глава 10. Вершина Мира
Борзеевич уже тоже проснулся и теперь сидел, завернувшись в одеяло, тараща глаза во все стороны. Никто не мог бы сказать, куда все подевались. Ветка неугасимого полена была воткнута там, где Манька видела ее во сне, бутыль с живой водой оказалась полной, а колодец пропал. Как только Манька открыла глаза, оба одеяла на глазах стали ветшать, быстро обратившись в прах. Сразу стало холодно. Пришлось быстренько искать убежище. Пока завтракали, вернулся Дьявол. Он был довольный, в глазах прыгали веселые искры. Манька оптимизма не разделяла, расстроилась, что ничего из того, что съела ночью, в желудке не осталось. Хотелось что-то сказать Дьяволу по этому поводу, но сдержалась, вгрызаясь зубами в железную краюшку.
Второй ее каравай, наконец, почти закончился. По большей части недоеденной горбушкой вбивали колышки, носить ее можно было в кармане — не топор, который в руке держать тяжело и неудобно и из рюкзака доставать накладно, а выпадет из руки, через минуту другую снова при себе. В пищу она уже давно употребила последний, радуясь, что и посохи истончали — долбили ступени обоими. Тот, который был начат недавно, Манька оставила себе, а сношенный отдали Борзеевичу. Разве что запасные обутки оставались нетронутыми. Но пара, которая была на ней, просила каши, железо местами просвечивало. Могла бы отдать Дьяволу, но она не торопилась. Лучше железо все же снашивать, худые не худые, а на ноге держались.
А потом они снова летели с горы на санках. Только уже втроем.
И понимались на самую высокую гору… Небо здесь было не голубое, не темно-синее, а черное, как ночью. Звезды висели как новогодние шарики, видимые и днем. И ветра уже не было, зато стоял такой холод, который невозможно объяснить. На девятой вершине снега как такового не было — так, легкий иней. Его и на восьмой уже было немного, видимо, снег испарялся в космос. Лезли по прямым отвесам, вгрызаясь в скалы, как черви-камнееды, не чувствуя отмороженных рук и ног. Но ступеньки приходилось рубить только для себя, которые редко, но были, поэтому уставали меньше и двигались быстрее.
Поначалу шли, не выпуская из рук древки стрел. Они чуть-чуть согревали, разливая тепло в теле, но мешали держаться за выступы — и тогда Борзеевич придумал разломить древко и обложить им все тело. Скрепя сердце, Манька выдала на нужды три стрелы Борзеевичу, две использовала для себя, а последние четыре убрала подальше. Остальные стрелы были пожертвованы в пользу жителей четвертого города, борющихся с вампирами и драконом. Оставались еще две ветви неугасимого полена, но здесь, на такой высоте, они практически не росли надземной частью, оставляя после себя лишь корень. Стрелы было жалко до слез, но или так, или замерзни.
Дела их снова обстояли хуже некуда. Обувка Борзеевича, которую изготовили у четвертой горы, сносилась как и его лапти, еще когда поднимались на восьмую гору. Он опять шел почти босиком, обернув ноги в последнюю рубаху и в Манькины лохмотья, которые снимала с себя, раздевшись чуть ли не до гола. Тело прикрывал лишь вязаный заячий свитер, остатки полушубка, и рушник избы, который грел чуть лучше, чем лохмотья полушубка. Последние ее брюки обрезали до колена, низ брюк она пожертвовала Борзеевичу перед подъемом на девятую вершину. Если бы не тепло неугасимой ветви, и Дьявол, который укрывал их иногда своим плащом, Манька и Борзеевич не сомневались — остались бы в горах навечно, как застывшее напоминание об увечности проклятого человека и человеческих знаний.